Льву Кирилловичу возразили:
– Иезуитов разогнал не Бонапарт, но папа Климент XIV, еще в 1773 году. В Европе и по всему миру. Иезуиты даже в Перу гнездились, в Мексике, на Антильских островах.
– О том и сказать хочу! Матушка Екатерина не соизволила допустить разгона ордена в Российской империи, да в Пруссии Фридрих II устоял. – Гонения на иезуитов и расправа Наполеона с папами ничего общего не имели, но Лев Кириллович любил блеснуть познаниями и нежданностью своих размышлений. – Мы, грешные, со времен Великого Петра кого только ни берем себе в учителя. Беглых солдат, цирюльников, акробатов… Иезуиты же иное дело! Их ученость чистым золотом отливает. Под нашим носом, в Польше, иезуиты с имений выручали дохода – три миллиона русских рублей, в Испании – три миллиона франков, в землях австрийской короны – пятнадцать миллионов гульденов, в Баварии – три миллиона флоринов, а всего по миру, как посчитал один ученый муж, доходы сих мудрейших исчислялись миллиардом золотых марок! Я двумя руками за таких учителей.
Петр Алексеевич Плавильщиков, великий Эдип, лучший Скотинин и лучший Правдин, сказал, тараща детские глаза свои:
– И не только вы, Лев Кириллович, обеими руками-то! Католичество успели принять Голицыны, Головины, Протасовы. А какие дамы! Ростопчина, Куракина, Свечина!.. Ваш брат, Алексей Кириллович, получивши пост министра, способствует возведению Полоцкой иезуитской коллегии в степень Академии.
– Иезуитский учебный округ обнимает уже всю Россию, друг мой!
– Учиться можно у кого угодно! – согласился Василий Львович Пушкин и поднял бокал. – У Гомера, у Цицерона, у Вергилия, у Платона с Аристотелем учились и учимся, но, однако, же не Зевсу поклоняемся – Иисусу Христу.
– Афродите ты поклоняешься! – сказал Лев Кириллович под общий хохот.
– Не отпираюсь, господа! Венера и Бахус мне близки. – Пушкин полюбовался рубиновым огнем отменного вина. – Повторюсь! Учиться можно у кого угодно, однако ж себя не забывая. Моего племянника Александра Пушкина собираются поместить как раз в пансионат к иезуитам. Русской крови, что ли, убудет в Сашке от латинских наук? Верую: никакая наука русского ума не переделает! Хотел я было сказать тост за учителей, а пожалуй – хватим чашу за русский ум!
Хватили.
– Стихи, Василий Львович! Читай стихи! – потребовал Лев Кириллович.
Поэт замахал руками, требуя тишины.
– Есть, есть новехонькое!
Муж умирающий так говорил жене:
«Скажи чистосердечно мне.
Вот с лишком десять лет, как я живу с тобою.
Была ль ты мне верна? Я от тебя не скрою:
Казалось мне, сосед Фома
Любил тебя, дружочек, без ума.
Скажи всю истину; чего тебе бояться?
Я через час умру, впросак не попадешь!»
«Нет, муженек, не смею я признаться:
Ну, как обманешь – не умрешь!»
Посмеялись.
– Державин в нынешнем году «Аристипповой баней» разразился, – вспомнил Лев Кириллович. —
Жизнь мудрого – жизнь наслажденья
Всем тем, природа что дает.
Не спать в свой век и с попеченья
Не чахнуть, коль богатства нет!
«Не спать в свой век» – чуете? Пронзил старик! Многих пронзил! – И вдруг обратился к племянникам: – А молодежь читает нынче стихи? В памяти что-нибудь остается у вашего брата-студента?
– Остается, – сказал Лев.
Пускай иной, потея годы,
С надсадой трубит страшны оды
Ручьям, озерам и морям!
Не море – лужу воспеваю:
Грязь в жемчуг я преобращаю,
Ударив лиры по струнам.
– Трунят, трунят над стариками! – сдвинул брови хозяин пиршества, но в голосе звучало одобрение.
– Лев Кириллович, а лицей, затеянный вашим братом, что это будет? – спросил Пушкин. – Разве мало университетов?
– Мария Федоровна, императрица-мать, озабочена продолжением образования великих князей. Думали о европейском университете, но в Европе Бонапарт.
Молчаливый князь Гундарев, толстяк, но лучший в Москве наездник, сказал со вздохами:
– Мария Федоровна две последние зимы держала их высочества Николая Павловича да Михаила Павловича при себе, в Гатчине. Причем удалив всех товарищей. Пытается отвадить великих князей от пристрастия к вахтпараду.
– Потому и лицей! – воскликнул Лев Кириллович. – Лицей – сад наук! Хотят собрать в сей сад самые светлые головы – будущую славу России… Государь, впрочем, противник воспитания братьев среди пусть избранного, но множества.
Послышались удары бубна, цыганский хор грянул песню.
– Гуляет Москва.
– Да уж так распелись, расплясались, как перед концом света.
– Господа! Господа! А какие пожары полыхают! Ладно бы там да сям – Киев выгорел, половина Казани, от Воронежа черная пустыня.
– Уфа полыхала! Бердичев!
– Знамения! – сказал Пушкин. – Но чего?
– Всем известно, чего! Бунапарта надо ждать в гости, а мы турок одолеть не можем. Князя Багратиона от командования отставили. Зачем отвел войско за Дунай на зимние квартиры. Теперь Николенька Каменский, сын убиенного фельдмаршала, опять Силистрию штурмует, Туртукай. Год минул, а мы все там же. – Лев Кириллович поднялся, обвел глазами пирующих, остановил взор на племянниках. – За русский меч, господа! До дна!
Вино у Разумовского было сладкое, а пили за горчайшее – за войну.
Черед великому
Весна, довольная москвичами за дружную, за веселую хмельную встречу первого майского дня, одарила теплом, золотом одуванчиков, соловьями.
Поднявшись с зорькою, Жуковский шел встречать солнце на Пречистенскую набережную Москва-реки. В садах Зачатьевского монастыря уж такое соловьиное половодье – душу, сердце, само дыхание подхватывает и несет неведомо в какие дали. От трелей у черниц, должно быть, глазки на мокром месте. Соловьи – любовь.
Василий Андреевич, наглядевшись на воду, тоже в слезах в комнатенку свою прибежал. Чудилось – соловьи мишенские, Машей ему посланные.
Он писал, не отирая слез со щек:
Имя где для тебя?
Не сильно смертных искусство
Выразить прелесть твою!
Лиры нет для тебя!
Что песни? Отзыв неверный
Поздней молвы о тебе!
Если бы сердце могло быть
Им слышно, каждое чувство
Было бы гимном тебе!
Выскочил из-за стола, умылся, наливая воду из кувшина в ладонь. Дописал стихи, ощущая каждой клеточкой свежесть утра, непорочную чистоту начинающегося дня:
Прелесть жизни твоей,
Сей образ чистый, священный,
В сердце – как тайну ношу.
Я могу лишь любить,
Сказать же, как ты любима,
Может лишь вечность одна!
Завтракал радостно: весь день еще впереди, а уже не зря прожит. Пусть в сотый, в тысячный раз, но и нынче восславлено Машино имя.
Силою любви вращается колесо судеб. Да сбудется! Да сбудется!
В одиннадцатом часу приехал Батюшков. И не один.
Вошедший вслед за Костенькой, за кузнечиком, был статен, солиден, показался красавцем. И боже мой! Свет упал на лицо – оспа. И глаза нет.
«Гнедич», – догадался Жуковский.
– Познакомьтесь! – Батюшков принял церемонную позу. – Василий Андреевич Жуковский – краса русской поэзии. Николай Иванович Гнедич – Гомер девятнадцатого столетия, ахеец, данаец и одновременно сын Приама.
– В Москве без году неделя, а уже полный пустомеля! – Гнедич улыбался, пожимая руку Жуковскому, но сказал шутку сердито.
– Он убежден – в России жизнь течет токмо в Санкт-Петербурге под строгим оком самодержца. Вся прочая российская необъятность – болото.
– Так я не говорил, но коли собираешься служить – Министерства в Петербурге.
– А Карамзин и Жуковский – в Москве! – отпарировал Костенька. – Что же до моего пустомельства, – не отпираюсь. Вот мои последние стишата:
«Теперь, сего же дня,
Прощай, мой экипаж и рыжих четверня!
Лизета! ужины!.. Я с вами распрощался
Навек для мудрости святой!» —
«Что сделалось с тобой?» —
«Безделка!.. Проигрался!»
Жуковский кликнул Максима, приказал подать вина, кофию.
– Он ведь приехал в Москву только затем, чтоб увезти меня в Петербург! – сияя веселыми глазами, говорил Батюшков.
– Именно так. Боюсь дурного влияния. Москва – дама престарелая, слезливая. Нужен ли вместо Батюшкова второй Шаликов?
– В Москве и Шаликов, и Пушкин, а в Петербурге Шишков с Шихматовым! Василий Андреевич, скажите ему, куда мы едем на добрых три недели ради озарения наших сердец и деревянных голов.
– Нас пригласили в Остафьево.
– Он же не знает, что это такое – Остафьево!
– Не знаю!
– Святилище, друг мой! В Остафьеве Николай Михайлович Карамзин взбадривает память россов о России! – выхватил у Максима поднос. – Умираю с голода. Я ведь вправду проигрался, а Гнедич – а Гнедич! – всего лишь ярыжка в нищенском Департаменте народного просвещения.
Николай Иванович нахмурился, и Василий Андреевич поспешил заняться запонкою на рукаве. Непроизвольно задержался взглядом на обшлагах Гнедичева сюртука. Кучерявятся.
– Мне, слава богу, великая княгиня Екатерина Павловна, поощряя перевод «Илиады», пенсион ежегодный положила.
Батюшков картинно закатил глаза, но ничего не сказал.
Пенсион ее высочества – тысяча рублей годовых. Приличная квартира стоит много дороже. А Николай Иванович на сию тысячу и жилье снимал, и жил, отсылая жалованье сестре в Полтавскую губернию. Их имение – сельцо Бригадировка Богодуховского уезда – самое жалкое. Барский дом – хата под соломенной крышей, а всего состояния – пяток нищих крестьянских семейств.
– Почитай гекзаметры! – Батюшков обнял Гнедича. – Костров кончил шесть песен, а Николай Иванович переложил шестистопным ямбом с парной рифмой еще пять. И – бросил. Гекзаметров ради!