Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского — страница 58 из 72

о судьбах Европы. Михаилу Трофимовичу подавай сочинения самого Жуковского. А сочинитель Жуковский, положа душу на порог муратовского дома Маши, к творчеству был не способен. Одно дело – чужое перевести с языка на язык, но чтоб самому, свое…

Как без сердца невозможно жить, так без души невозможно сочинять. Сердце Творца – Его Слово. Человеческое слово без сердца – звук без эха, неплодоносная смоковница.

Собираясь отвезти почту в Белёв, Василий Андреевич, придя от бабушки в свой флигелек, сел за письмо к Тургеневу. Саша изумлялся, почему «Вестник Европы»! – отверг стихотворное послание Василия Львовича Пушкина «К В.А. Жуковскому».

Василий Андреевич уже и перо в чернила обмакнул, но отложил и, в который раз, – перечитал весь этот бурный скандал в стихах.

Василий Львович в союзники себе взял Монтеня: «Вот плоды моего воображения. Я совсем не хотел с их помощью дать понятие о вещах, а только о себе самом» и Горация: «Всегда было и будет впредь позволено использовать слова, освященные употреблением. Как леса на склоне года меняют листья и опадают те, что появились прежде, так проходит пора старых слов и в употреблении цветут и крепнут вновь появившиеся».

Второй эпиграф, как копье, Пушкин вонзал в Александра Семеновича Шишкова.

Война в русской литературе. Потешная, но война! С обидами, с ненавистью.

Стихомарателей здесь скопище упрямо.

Не ставлю я нигде ни семо ни овамо;

Я, признаюсь, люблю Карамзина читать,

И в слоге Дмитриву стараюсь подражать.

Кто мыслит правильно, тот мыслит благородно,

Тот изъясняется приятно и свободно.

Славянские слова таланта не дают,

И на Парнас они Поэта не ведут.

Василий Андреевич приметил за собой: читая сей пассаж, непременно головой покачаешь: где же они – приятность, свобода, талант? Корявенько сказано. И по сути неправильно. Молитвы на славянском языке – само великолепие. Вместе со словом душа воспаряет… А дальше у Василия Львовича прозрачные намеки. И все злые.

«Кто Русской грамоте, как должно, не учился, / Напрасно тот писать трагедии пустился». О Шаховском, лягнул трагедию «Дебора, или Торжество веры». «Поэма громкая, в которой плана нет, / Не песнопение, но сущий только бред». Это уже не насмешка, а прямая ругань. Всем понятно: речь о «Петре Великом» князя Ширинского-Шихматова.

Я вижу весь собор безграмотных Славян,

Которыми здесь вкус к изящному попран,

Против меня теперь рыкающий ужасно.

К дружине вопиет наш Балдус велегласно:

………………………………………………..

«И аще смеет кто Карамзина хвалить,

Наш долг, о людие, злодея истребить».

Назвать Балдусом Шишкова, ополчившегося на Карамзина, на Жуковского, – услуга медвежья. На брань последует брань. И это ради благородства, ради высших устремлений?

В душе своей ношу к изящному любовь; / Творенье без идей мою волнует кровь.

Еще одна сомнительная похвала Карамзину с Жуковским. Далеко ли отстоят творенья без идей от творений без смысла?

Василий Андреевич придвинул лист бумаги. Писал быстро. Сетовал на гусарские наскоки Пушкина, на брань в стихах, «которая есть бесполезная вещь в литературе», и признавался: «Поместить их более не хотел Каченовский, не желая заводить ссоры, с чем я и согласился. Шишкова почитаю суеверным, но умным раскольником в литературе, мнение его о языке то же, что религия раскольников, которые почитают священные книги более за то, что они старые, и старые ошибки предпочитают новым истинам, а тех, которые молятся не по старым книгам, называют богоотступниками. Таких раскольников надо побеждать не оружием Василия Львовича, слишком слабым и нечувствительным».

Закончил письмо и тотчас отправился в Белёв, по старой привычке пешком.

Потом даже спохватился, но полдороги уже позади. Обходя Фатьяново огородами, услышал, как пожилая крестьянка заговаривала лук от червей. Остановился, слушал затая дыханье.

Ты татарин-басурман, —

торопким напевом причитала крестьянка, —

Выведи червей

Из белого лука,

Из зеленого пера.

Не выведешь червей

Из белого лука,

Из зеленого пера,

Изовью твои ветки,

Подсушу твои корни.

Если выведешь,

Не изовью ветки,

Не засушу корни.

Василий Андреевич, любопытствуя, подошел ближе. Крестьянка втыкала в грядки с луком осиновые веточки. Вот оно, наше русское православие: на сатану с Богом, на червей – с лешим.

Отправивши письма, Василий Андреевич не смог миновать Машиного дома. Екатерина Афанасьевна, проживши зиму в Белёве, последним санным путем перебралась в Муратово. На весну, на лето.

Без Маши в Мишенском – пусто, и Белёв – чужое место. Экая пустынная даль за Окою. Такая вот и жизнь впереди…

Отправился в Мишенское, досадуя, что не взял лошадь.

Затарахтели дрожки. Могучий молодец, поравнявшись, натянул вожжи.

– Барин! Подвезу.

Голубоглазый, кудри пшеничные, борода – руно золотое.

– Я в Мишенское.

– Знаю. Это ведь мой старик привез барину Афанасию Ивановичу твою родную матушку.

Простецкие слова царапнули Василия Андреевича по сердцу, но в дрожки сел.

– Я сам-то третий день как вернулся. На Дунайскую войну ездил. Деньжат привез, жаловаться нечего, а барахлишка самую малость. Соседа доставил. Ногу ему ядром оттяпало. Такая уж наша доля.

– Как там? Бьют наши турка? – спросил Василий Андреевич, чувствуя нелепость вопроса: сам ведь турок. Господи, турок же!

– Бестолковая война! – вздохнул маркитант. – Целый год были при войске. То за Дунай, то обратно. С командующими прямо беда. Прозоровский помер, ну, этот был старец, ладно. Багратиона отставили, а Каменский совсем молодой.

– Что же в Белёве не живется? – спросил, изумивши самого себя, Василий Андреевич.

– Когда пушки-то палят, ядра скачут, думаешь: Господи, лучше бы мешки на горбу таскать на баржи. Наскрести деньжат, корабль свой завести. – Молодец остановил лошадь, посвистывал, пока мочилась. – Привычка, барин. Кровь у нас, у белёвских, птичья. Ничего не скажу, город наш – место на земле и для погляду хорошее, и для жизни… Привычка. Живешь – не тужишь. И на тебе! Вскрутнется в груди чего-то. Одно спасенье – запрягай ретивых, в торбу хлебца, и поехали в те края, где погромыхивает-то.

Лошадь, не дожидаясь окрика, пошла неторопкой рысью, понимая по голосу хозяина, что тому душу излить приспичило.

– Неужто не страшно на войне? – поддержал разговор Василий Андреевич.

– Ну, какое не страшно! Страшно! Еще как страшно. В ином сражении – едешь по полю, а они, сердешные, будто снопы поваленные. Едешь-едешь, а они лежат. Бывает, что по крови едешь. Земля чавкает, от крови мокра… А живым мы как раз в радость. Кому табачку, кому винца. Да ведь ту же пуговицу – ее не прислюнишь. Нитки нужны, иголки. Для солдатской жизни много чего надобно…

– Теперь-то надолго домой?

– Надолго, барин, не получится… Правду сказать, в дальние-то края ехать, пожалуй что, и не придется. Война сама в гости к нам пожалует.

– Не всуе ли сказано? У Бонапарта с императором Александром дружба! – подзадорил маркитанта Василий Андреевич.

– Всуе… Ох, барин! Маркитанты – люди простые, но на кровь – нюх у нас вороний. В нашу сторону тянет погребом.

– Бонапарт человек, конечно, коварный, – сказал Василий Андреевич, чтоб что-то сказать, – ужаснулся пророчеству.

Ехали уже по Мишенскому, маркитант остановил лошадь у церкви. Снял картуз.

– Доброго тебе здоровья, барин. – И вдруг улыбнулся. – Закручинился, гляжу. Побьем мы француза. Сила у него агромадная, а против России долго-то не устоит. Они ведь, что немцы, что французы, – по науке воюют. Наука – хитра, да у нас против одного козыря аж три: смекалка, напор, терпенье. Отобьемся.

Маркинант хлестнул лошадь вожжою, уехал. Одиночеством дохнуло на Василия Андреевича. Еще не вечер, а такой неуют давит на плечи. Поспешил в дом, к матушке.

– Васенька, дружочек! Смотри, что я для тебя вышила. – Расстелила перед ним три полотнища. – Для спаленки твоей.

На поперечном – плети из роз, окаймленные сверху и снизу вышитыми чертами и точно такими же плетениями, но очень мелкими. На боковых полотнищах узоры, похожие на цветущий кипрей, и совсем простые крестики, кружочки… Черными нитками надпись: «В ком честь, в том…», на другом полотнище – «и правда».

– Матушка, что ж вы глаз-то своих не жалеете? Тут столько труда!..

– Глаза у меня, слава богу, видят. А труда здесь нету, одно ожидание, скоро ли сынок приедет, – вырвалось у Елизаветы Дементьевны.

Веселие до слёз

Не было сил взять и уехать в Холх. Видел: он и есть матушкина жизнь. Его же собственная – на другом берегу холхинского пруда, в Муратове.

Глушил сердечную боль работой. На неделе по два раза приходили из Москвы корректуры пятитомника «Собрания русских стихотворений». Сей поэтический свод они составляли теперь вместе с Воейковым. Большую часть дня убивал чтением. Не давал себе роздыха, чтоб про свое даже подумать было бы некогда. Штудировал «Илиаду» и «Одиссею», причем сразу на двух языках: английском и немецком, сравнивал переводы. Предобеденный час отводил учебнику древнегреческого языка Якобса. «Илиада» и «Одиссея» того достойны, чтобы читать их на языке Гомера. Принялся за латинскую грамматику – великих римлян тоже нужно воспринимать на языке Рима. Образ иной. В слове воскресает канувший в вечность мир.

Вспомнил о своих попытках перевести «Слово о полку Игореве». Вчитывался в древний текст, но перед глазами-то Маша стояла. Пробовал перелагать со старославянского на русский плач Ярославны. Пошло легко.

Голос Ярославны слышится,

На заре одинокой чечеткой кличет: