– Уже прекрасное светило
Простерло блеск свой по земли
И Божии дела открыло.
Мой дух, с веселием внемли;
Чудяся ясным толь лучам,
Представь, каков Зиждитель сам!
Вы узнаёте? О нет, вы только начинаете прозревать…
Когда бы смертным толь высоко
Возможно было возлететь,
Чтоб к солнцу бренно наше око
Могло, приблизившись, воззреть,
Тогда б со всех открылся стран
Горящий вечно Океан.
– О-ке-а-аан! – продекламировал Баккаревич, прикрывая глаза веками. – «Горящий вечно Океан». Кто из пиитов российских, из римских, греческих проникал мысленным взором в суть материи, в суть эфира Вселенной?
Там огненны валы стремятся
И не находят берегов;
Там вихри пламенны крутятся,
Борющись множество веков;
Там камни, как вода, кипят,
Горящи там дожди шумят.
Ломоносов! Ломоносов, други! Мы, сирые, отдали нынче сердца свои автору «Вертера», автору «Коварства и любви», Лоренсу, Стерну, Оссиану, Юнгу… Вот вы! – Баккаревич сбежал с кафедры и остановился перед Жуковским. – Вы впервой на моей лекции. Кому из властителей дум принадлежит ваше сердце?
– Оберону, – пролепетал Жуковский.
– Оберону. Стало быть, Христофору Мартину Виланду. Но я говорю вам: Россия забудет Сен-Пьеров, Юнгов и даже Макферсонов. Бессмертно имя Ломоносов!
Баккаревич превратился в истинного великана. Медленно, величаво прошел на кафедру, обвел глазами аудиторию.
– Почему я так уверен? Да потому, что русская прасодия, стало быть, сама ритмика русского стихосложения выявлена из строя русского языка – Ломоносовым. Может быть, окутанные тьмой лжезнания потомки наши века через два, через три не будут знать од Ломоносова, его переложений псалмов, его размышлений по поводу Северного сияния, но пиитам нашего пресветлого будущего придется пользоваться его открытием, его строем речи. Его и Державина! Гавриил Романович, слава богу, жив, здоров. Он наш современник, он творит. Но знайте! Он – бессмертный. Ученые мужи будут помнить Феофана Прокоповича, Тредиаковского, Сумарокова, Петрова, Попова, Струйского, а вот стихи будут читать – через века – Державина.
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!
Воскресни, Боже! Боже правых!
И их моления внемли:
Приди, суди, карай лукавых
И будь един царем земли!
Почему это прекрасно? Да потому, что в груди у нас от стихов Державина, от стихов Ломоносова возникает музыка. Музыка неуловимая, ибо является отзвуком гармонии Вселенной. Помните главное: стихотворный язык есть музыка. Вот к чему стремитесь. Берегите музыку в себе, если она зазвучит, запоет в вашей крови. И страшитесь! Страшитесь осквернить музыку. Убить сей дар Всевышнего может одно-единственное слово. Не гоняйтесь за странностями, дабы увлечь читателей измышлением таинственности. Строго соблюдайте, чтобы рифма покорялась рассудку как своему царю. Избави вас бог быть рабами рифмы!
Когда лекция была закончена, Тургенев шепнул Жуковскому:
– Он говорит с нами так, будто все мы пииты! – засмеялся. – Ты чувствуешь в себе Вселенскую гармонию?
– Чувствую! Александр, я ничего еще не знаю, но я чувствую!
– Тебе бы братца моего старшего послушать. Увы! Мы ему не ровня, он уже студент.
Дома
Быть столичным жителем – пусть прежней столицы – все равно, что иметь орден. Во дни коронации император Павел Петрович вдруг посетил Университетский пансион.
Посещение было нежданным. Пансионеров строили в коридоре, когда император уже появился в дверях. Стремительно пробежал перед фронтом онемевших от восторга юношей и мальчиков. Развернулся, пошел к выходу, и тут без команды, без подсказки грянуло: «Ура! Ура! Ура!» Павел повернулся. Строгое лицо озарила улыбка, серые глаза сделались солнечно синими.
«Господи, благодарю Тебя! – молился Васенька Жуковский, ложась вечером в постель. – Я видел императора! Он прошел так близко, что воздух восколебался. Я дышал в тот миг одним воздухом с повелителем России».
Трогал губы и рассматривал руку, словно она могла позолотеть.
«Господи! Повторимо ли такое счастье?»
Распорядок в пансионе был строже, чем в Кексгольмской крепости, но Жуковский исполнял всякий его пункт с наслаждением.
Подъем в пять. Замечательно! Утренние звезды прекрасны. Они трепещут перед рассветом, они, как слезы, готовые сорваться с ресниц… С шести до семи – подготовка домашних заданий. Голова с утра, как родник. В семь в столовой общая молитва, чай. Можно бы и посытней, но учиться легче. Уроки с восьми до двенадцати. И пожалуйста – обед! После обеда свободное время. Пища улеглась в животе, сонливость прошла – снова занятия. С двух до шести. Еще час на повторение пройденного. И вот он – ужин. Вечерняя молитва, глава из Библии. Быть чтецом – награда. Жуковский удостаивался сей чести. Его место за круглым столом – постоянное.
В девять грустный колокольчик зовет ко сну. Васенька даже ждет этого звона. День вмещает в себя необъятное: века, императоры, дивные творения древних, звон шпаги, конь, дерущий гордую голову…
Щека касается подушки. И – мама! Мама сидит по-турецки, скрестя ноги. У нее гибкий стан, у нее удивительные брови, но улыбается она, не поднимая век.
– Мама, расскажи мне о турецкой жизни.
– О турецкой? Ах, Васенька, то был сон… И ты спи. Пусть тебе приснятся звезды.
Он хочет возразить, но перед ним разверзается небо с огромными, как яблоки в мишенских садах, звездами. И ни Большой тебе Медведицы, Лебедя, Орла. Звезды пылающим пунктиром, алмазными гнездами! Красота надмирная.
В субботу вечером за Васенькой приезжала Варвара Афанасьевна, всегда сама. Но весной из пансиона его стал забирать учитель, приглашенный к сестрицам: Варвара Афанасьевна кашляет кровью. Для чахоточных весна – испытание. Пережить бы…
Варвара Афанасьевна московской весны не пережила.
Сразу после похорон Юшковы поднялись семейством и уехали в Мишенское.
Васенькина первая самостоятельная дорога домой началась в день поминовения бессребренников Космы и Дамиана. До Тулы доехал за два дня. В Тулу Мария Григорьевна прислала за ним свой тарантас и своего кучера Егора.
Выехали в Мишенское при звездах, до жары. Дорога белела, как Млечный Путь над головою.
В полночь отгремела гроза. Омытое дождем небо было прозрачное – родник. На донышке звездный песочек.
– Подреми, барин, – посоветовал Егор. – Чуешь, сон-травой пахнет?
Ночь, но земля пахла солнцем. Теплые потоки воздуха перемежались холодными струями. Ехали то к небесам, то на вершины холмов, то в бесконечные сумерки пойменных низин. Светало.
Василий Андреевич задремал, а пробудился от хохота.
Тарантас стоял над рекою. Кучер поил лошадей, а в реке, саженях в десяти, плескались бабы.
– Бесстыжье племя! – крикнул Егор, видя, что барин пробудился.
– Сам бесстыжий! – откликнулись купальщицы. – Не твоя речка, наша.
– Божья! – возразил Егор. – Вот соберу сарафаны – попляшете!
– Мы тебя самого голяшом пустим! – осердилась бабья заводила.
– Не народ – разбойники! – сказал Егор в сердцах. – Пори его не пори!
– Сам небось поротый! Сними портки, поглядим! – пуще прежнего хохотали купальщицы, выпрыгивая по-рыбьи из воды: мы – этакие.
– Поехали, Егор! – попросил Василий Андреевич.
– Девки, чего теряетесь, угостите барчука. Он вас денежкой подарит! – крикнула заводила.
Пятеро или шестеро девок кинулись не за сарафанами, за лукошком. Егор уже садился на козлы, когда они обступили тарантас.
– Земляника-то луговая. Слаще меда! Отдарись, барин!
Василию Андреевичу попался серебряный рубль.
– Ведьмы! – крутил головою Егор, нахлестывая лошадок. – У них барин свихнутый. Сам ходит в чем мать родила, и вся дворня у него разголяшенная. Не бери, Василий Андреевич, в голову. Дурость бесстыдная. Гля-ко! Дрофы! Дрофы! Господи, уже макушка лета.
Василий Андреевич, поворотясь, смотрел на птиц, на плывущую из-под колес землю. Егор запел потихоньку:
Отчего, братцы, зима становилась?
Становилась зима от морозов.
Отчего, братцы, становилась весна-красна?
Весна-красна становилась от зимы-трещуньи.
Отчего, братцы, становилось лето тёпло?
Становилось лето тёпло от весны от красной.
Отчего, братцы, становилась осень богата?
Осень богата становилась от лета от тёпла.
«Господи! – осенило Василия Андреевича. – Вот она, моя тоска. Я ведь по русскому языку исскучался. Господи, награди меня дивом русской речи».
На него снизошел сон, а пробудился, когда на небесах проступали белёвские яроснежные церкви, столп надвратного храма Спасо-Преображенского монастыря, храмы Кресто-Воздвиженской обители.
– Егор! Егор! – окликнул Васенька.
– Что, барин?
– Ока, Егор!
– Она самая.
И вот она, любимейшая из дорог – в Мишенское, две колеи через зелено-золотое море травы и лютиков. Каждая чашечка столь обыкновенного цветка сияет, будто единственная в мире.
– Егор, погляди! Коршун!
– Ястреб, барин. Се – ястреб.
Жуковский смотрит на белые колеи. Над колеями легкое воспарение мельчайшей пыли. Пыль пахнет знакомо сладко: запах родины.
Они въезжают во двор, окруженные дворней. Все радуются барину.
– Пригожий! Пригожий! – слышит он девичьи шептанья.
Успевает отдать поклон, но его тотчас подхватывают под руки, ведут в дом.
У Марии Григорьевны в руках икона Богородицы. Васенька прикладывается. Ищет «бабушкиной» руки для поцелуя, но слышит строгое: