Анна же Ивановна не сдавалась:
– И море – роз! Для алых губ, для милых глаз, для чувства…
Композитор и певица раскланивались. Все хохотали, а Екатерина Афанасьевна, крепко взявши за руку Василия Андреевича, подвела его к фортепьяно.
– Мое любимое.
Деваться было некуда. Спел арию из оперы Бортнянского «Квинт Фабий». У Василия Андреевича был бас, мягкий, бархатный. Пел, глядя на одну только Машу, а она сидела, закрывши глаза.
Во время обеда Александр Алексеевич в шутках был неистощим, а после трапезы увлек всех на лужайку:
– Променаж по-русски. – И предупредил: – За любое французское слово – удаление из игры на один кон.
Играли сначала в «Оленя». Взявшись за руки, ходили по кругу. Олень стоял в центре. Александр Алексеевич запел:
Ах, тепло ли те, олень,
Холодно ли те, олень?
Анна Ивановна ответила во все свое серебро:
Мне не так тепло,
Мне не так холодно.
Приоденьте меня,
Приокутайте!
С молодца кушачок.
С красной девушки платок,
С старой бабы повойничек.
Тут все разбежались, но олень оказался резвым, и поймал он тоже резвого, самого Александра Алексеевича.
Сыграли в «Заиньку». «Заиньку» знали все, пели дружно и радостно:
Заинька, ускачи, серенький, ускачи,
Кружком, бочком повернись,
Кружком, бочком повернись!
Быть зайчиком вызвалась Сашенька. Но она скорее походила на лисичку, чем на зайчишку. Скакала с улыбочками, а сама выглядывала, где у хоровода слабинка, где прорваться легче. Кружилась медленно, завораживая.
Заинька, в ладоши,
Серенький, в ладоши…
Сашенька поднимала руки, ударяла в ладоши, будто цыганочку танцевала.
Здесь города все немецкие,
Закрепочки все железные, —
нахваливали певцы свою крепость.
Сашенька притворно металась по кругу. Вдруг личико у нее исказило болью, вскрикнула, и Василий Андреевич тотчас выдернул руку из руки переводчицы «Нибелунгов», готовый прийти на помощь. А Сашенька – притворщица! – мимо него, под общий хохот и восторг.
После «Зайчика» в «Ручеек» сыграли. Василий Андреевич попал в пару Анне Ивановне. Успел сказать:
– Какое диво ваш голос!
И тут его взяли за руку – Маша. Они уплыли на край потока. И он чувствовал – рука у Маши дрожит. Она смотрела перед собой, но он видел, какие ласковые у нее губы, какие длинные ресницы.
Ах! Машу забрал Александр Алексеевич, и пришлось ринуться под свод рук. Понимая, как это глупо, даже опасно, он промчался в самый конец и отобрал у Плещеева свое. Ручеек бежал, бежал. Василий Андреевич попадал в пару к Екатерине Афанасьевне, к мадемуазель Шарлотте, к госпоже Павловой. И вот они, счастливые синие глаза. Вместе! На единую минуту, но вместе.
Гости разъезжались после захода солнца. Екатерина Афанасьевна сказалась усталой, и Василию Андреевичу пришлось отправиться домой.
У Максима для барина были приготовлены каравай хлеба, кринка молока, а вместо постели – здоровенный мешок, набитый сеном.
От хлеба пахло печкой, детством, от молока – лугами. Сено в мешке шелестело, пришептывало, Василию Андреевичу хотелось подумать о чем-то важном… И тотчас приснилась чаша, он окунает в эту чашу свое сердце. И кто-то ласково сказал ему:
– Возможно! Возможно! В сей хрустальной чаше – любовь.
Клятва
После дороги, шумного, превращенного в праздник дня Василий Андреевич все равно не заспался.
Пробудился раньше ласточек. Решил идти на Васькову гору. Оделся. И сообразил – далековато до Васьковой горы.
Обошел своим берегом свою часть пруда.
У крайней избы крестьянка доставала воду из колодца. Увидела барина, поставила ведро на край сруба, поклонилась. Ответил поклоном:
– Доброе утро!
А у самого ужас в груди: это была его рабыня. Смутно стало на сердце. Максима он за раба не считал, не он над Максимом, Максим над ним командир: и то ему не так, и это. Прогуливаться больше не захотелось. Скорее домой.
Стол и стул в его покоях, слава богу, были. Принялся извлекать из баула книги. Тома «Истории Российской» Щербатова, «Русскую Правду», «Историю Российского государства» Штриттера. Том Болховитинова, том древних стихов «Кирши Данилова».
Тотчас сел перечитать сказ про Гостя Терентишшу. Уж очень вкусно описан двор богатого новгородца:
У нево двор на целой версте,
А кругом двора железной тын,
На тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке;
Ворота были вальящетыя,
Вереи хрустальныя,
Подворотина рыбей зуб,
Середи двора гридня стоит,
Покрыта седых бобров,
Потолок черных соболей,
А и матица-та валженая…
Все великолепие золотого века Великого Новгорода! Походы встречь солнцу по Святому морю, а Святое море для русских – Ледовитый океан. «Рыбей зуб» – не что иное, как бивни моржей, черные соболи – из Мангазеи. Впрочем, Мангазея – крепость на Енисее – это XVII век. Новгородцы добывали соболей в Сибири аж в XII веке, а статься, и того ранее.
Но что соболя – богатство в слове!
Ворота «вальящетыя» – резные, стало быть, точеные. Вереи – столбы. А вот что такое «валженая» матица? Если от «вологи»? «Волога» – запас солений на зиму. Василий Андреевич полез в «Словарь церковнославянского русского языка».
Но занятия пришлось отложить. На поклон барину явился староста Холха Ларион Афанасьев. И не один. С ним была белолицая, лебединой стати молодая женщина.
– Это Вевеюшка, – объявил Ларион. – Будет вашей милости стряпать и за домом смотреть.
Василий Андреевич почувствовал, что краснеет: уж очень пригожа стряпуха. Ах, заботливый староста! Знать, отблагодарил за то, что указан был Екатерине Афанасьевне в управляющие. Больно кольнуло подозреньем: не Екатерина ли Афанасьевна позаботилась об удобствах своего соседа и брата – лишь бы от Маши отвадить.
– Что ж, – согласился Василий Андреевич покорно и опустошенно, – надо устраиваться всерьез. Спасибо, Ларион… Пусть Вевея у Максима узнает, что да как.
Ларион видел: понравилась барину баба.
– Спросить тебя хочу! – вдруг спохватился Василий Андреевич. – Не знаешь ли ты, Ларион, слова «валженая»? Матица валженая.
Староста вопросу изумился, но лицом в грязь перед барином не ударил.
– Матица, говорите? Валженая? – хлопнул ладонью о коленку. – А, должно быть, то же, что таволжаная! Из таволги. Мой дед в сии края с Волги был продан. А у них на Волге так и говорят: волжаное кнутовище.
– Возможно. – Василий Андреевич поглядел на Лариона просительно: – О делах нельзя ли вечером поговорить. Я свои занятия кончу, погляжу деревню… С крестьянами познакомлюсь…
Пока Вевея входила в дела, протапливала печь, возвращая к жизни, Василий Андреевич обедал у Екатерины Афанасьевны.
Мадемуазель Шарлотта завела беседу о поэзии, о поэтическом в жизни, в природе. Ей хотелось вовлечь в разговор Василия Андреевича.
– Если Господь меня одарил бы словом и, главное, чувством, достаточным для поэтических озарений, – пустилась мадемуазель в рассуждения, – я написала бы прежде всего о замке Шильон на озере Леман. Я была в замке, который есть место заточения благородного Франсуа де Бонивара. Стены Шильона словно бы поднимаются из вод, ибо гранитной скалы, на коей он возведен, почти не видно. А вот сама темница более чем наполовину вырублена в скале. В темнице семь колонн, и на одной кольцо от цепи Бонивара, а под колонною углубления, вытертые ногами великого гражданина. Бонивар провел в заточении около шести лет.
В тюрьму его заключил герцог савойский Карл III за то, что Бонивар не пожелал отказаться от приората в аббатстве Сен-Виктории. Не от звания приора – от своего рода республики.
Мадемуазель Шарлотта увлеклась, раскраснелась.
– Из окон Шильона – величественный вид на устье Роны, на долину, на снежные вершины Вализских гор, на потрясающие утесы Мельери. А с другой стороны замка – лоно воды с голубыми берегами, где Лозанна, Морж, Ролл. Глубина озера впечатляющая, до 800 французских футов!
– Вас трогают человеческие страсти, замки, тюрьмы, – Жуковский виновато пожал плечами, – а я, сделавши утром перерыв в занятиях, с добрых полчаса следил за трудами маленькой пчелы. Она всякий раз срезала с листов клена этакую зеленую крохотульку и приносила в свое гнездо в сухом сучке липы.
– Пчелы живут семьями, ульями! – подняла брови Екатерина Афанасьевна. – Это какое-то другое существо.
– Совершенная пчела! Небольшая, но пчела.
– Ты, Жуковский, известный упрямец.
– Одиноких пчел очень много! – поддержала Василия Андреевича мадемуазель Шарлотта. – Есть пчелы земляные, семейства Галиктус, а рода Андрена насчитывается не менее трех тысяч видов!
– Жуковский всегда и во всем прав! – захлопала в ладоши Сашенька.
– Сколько защитников! Твоя взяла! – шутливо склонила голову перед братцем Екатерина Афанасьевна, но в глазах ее трепетали огоньки раздражения.
«Я сегодня же с ней поговорю», – решил он.
Работать в тот день не смог, промучился до вечера. Одевался со всею тщательностью, и за минуту, как идти, все парадное: рубашку с жабо, новые панталоны, сюртук а ля Пушкин – все сбросил и облачился в летнее, каждодневное.
Когда подходил к муратовской усадьбе, его окликнула Сашенька:
– Василий Андреевич! Мы с мадемуазель собираем гербарий местных трав, идите к нам.
– Я на одну минуточку к Екатерине Афанасьевне, и весь ваш!
Ему показалось, Маша все поняла: смотрела на него, сложив ладони перед лицом.
– Девочки гербарий собирают, – сказала Екатерина Афанасьевна, не поднимая глаз от книги приходов-расходов.
– Я к вам, – покраснел. – К тебе.
Глаза подняла медленно. В глазах – суд.