– Ваша пламенность замечательна, но она же доводит вас, милейший Сергей Николаевич, до казусов, – сказал Ростопчин, защищая Юсупова.
– Вы имеете в виду, Федор Васильевич, происшедшее в Дворянском собрании?
– Вот именно! Мне передавали, и подробнейше: ваша речь была сам огонь, покуда с вашего потерявшего контроль языка, не сорвалось предсказанье о том, что Москва будет сдана злодею.
– Я сказал: «Мы не должны ужасаться: Москва будет сдана». И я привёл причины: отсутствие природной, а также инженерной преграды сильному неприятелю. Обратимся, господа, к историку. Николай Михайлович! Разве я не прав, утверждая: из отечественных летописей явствует – Москва вечная страдалица за Россию. И вот третий мой довод: сдача Москвы будет спасением России и Европы. Мою речь прервал ваш приход, граф. Именно после моей речи было решено выставить в ратники десятого.
– Но кто вам сказал, что Москву сдадут? Я, главнокомандующий, генерал-губернатор древней столицы России, этого не говорил! Может быть, вы списывались с Барклаем де Толли? Господи! Не государь ли присылал вам нарочного с предложением объявить сие перед самым своим приездом в наш дивный град? – Глаза Ростопчина потемнели. – Пока что я выслал из Москвы Ключарёва и Дружинина – обожателей Сперанского и, стало быть, кумирню Наполеонову.
Сказано было жёстко и откровенно. За столом воцарилась тишина.
– Будет Наполеон в Москве, или его побьют, но я отправил семейство и один список «Истории государства Российского» в Ярославль, – объявил Карамзин.
– Если бы не отправили, я о том просил бы вас уже сегодня! – весело откликнулся Ростопчин. – Сокровища Оружейной палаты, Государственный архив непозволительно подвергать опасности утраты, ежели подобная угроза возможна даже в десятой доле. И, скажите, кому Ростопчин запретил покинуть Москву? Но, господа! Бережёного Бог бережёт… Мною запрещается одно: производить панику.
Поднял бокал с вином, чокнулся прежде всего с Глинкой:
– За твое предприятие, партизан! Но полезная сия мысль не должна стать главенствующей в сражениях с Наполеоном… В партизанстве есть нечто от русского юродства. Пусть нас завоюют, а мы, притворно покорясь, будем убивать французов в тёмных улицах, резать сонными, грабить их обозы, уничтожать фуражиров. Николай Михайлович! Что же вы молчите? Один я нынче говорун. Что сказали бы пращуры, окажись в нашем положении?
На лице Карамзина печать нездоровья, но говорил горячо:
– Евпатий Коловрат слов по себе не оставил, но хан Батый горевал, что сей русич – не монгол. Святой князь Александр Невский, бивший шведов и немцев, героическому истреблению собственного народа предпочёл братание с предводителями нашествия. Увы! Чтобы перетерпеть Батыев плен, потребовалось две с половиной сотни лет. Сегодня другое. На нас пришли не тьмы неведомого народа, но сотни тысяч солдат. Они не ведают, зачем здесь. Это неведенье станет одной из основных причин их гибели.
– Николай Михайлович, а вы знаете, что Жуковский в Москве? – спросил Ростопчин.
– Первый раз слышу!
– Истинный патриот. Сначала о Родине, потом о друзьях. Прибыл и сразу – в Комитет Ополчения. Зачислен в Первый полк к Мамонову.
– Я запишусь в последний, – сказал Карамзин. – Буду среди тех, кто хоть на что-то сгодится.
По гостям
Москва, встретив и проводив царя, то ли по инерции, то ли наперекор несчастию закатывала сумасшедше щедрые обеды и ужины.
По дороге в Петровское, куда была звана «вся Москва», Вяземский и Жуковский заехали к Николаю Михайловичу. Он был им рад.
– Вот – моя кручина! – повел рукою по стеллажам с книгами. – Чтобы это вывезти – нужен обоз. С Виельгорских за девять подвод взяли чуть ли не пятьсот рублей. И это от Москвы до имения – не более тридцати верст. Переправить библиотеку в Ярославль или в Арзамас, где у меня деревенька, – просто денег таких нет.
– Может, обойдётся? Витгенштейн прямо-таки разгромил французов! – утешил Вяземский. – Платов имел успех…
– А Наполеон идёт себе, и никто точно не скажет, где он нынче. В Витебске, в Могилёве, в Орше? Скорее всего, и в Витебске, и в Орше с Могилевым.
– Необходимо соединить армии. – Князь Петр Андреевич повторял сие общее желание.
– Принесёт ли пользу соединение? – Карамзин поглядывал на Жуковского. – Платов по службе самый старший, а над ним и Барклай, и Багратион. Вся Москва об этом судачит, перебирая армейское начальство. Не токмо Платова и Багратиона, военный министр младше по старшинству ещё двенадцати генерал-лейтенантов. И каждому обидно… Надежда на Смоленск… Исконная крепость.
– Дюжина командующих в одной армии – это дюжина армий, – сказал Жуковский.
– Двоевластие губительно, – согласился Карамзин. – Государю надобно на что-то решиться. Фельдмаршалы – старики. Беннигсен? Багратион? Багратион чрезмерно горяч. Кутузов победил турок… Но ведь турок! И ему, и Беннигсену – под семьдесят. Тогда кто?
– Кого Бог даст, – сказал Жуковский и спросил о тревожащем: – Николай Михайлович, а где рукопись вашей истории? Об этом нельзя не думать.
– Нельзя, – согласился Карамзин. – Один экземпляр я сдал в Иностранную коллегию Московского архива. Тут уж пусть государство позаботится. Другой в Остафьеве спрятал. Третий экземпляр уехал в Ярославль вместе с нашими супругами, – поклонился в сторону Вяземского. – Сколь будут хранимы наши семейства, столь и тома писаний. В свою очередь позвольте спросить, а где ваша «Светлана»? У Ломоносова случались столь лёгкие стихи, но как редкость. Прелесть «Светланы» в том, что с первого до последнего слова – это русская речь, русская плавность. Где вы, друг мой, храните ваше чудо?
– В голове.
– Но это же скверно! Вы собрались подставлять свою голову под ядра, под пули.
– Рукопись у сестёр. – Жуковский с восторгом смотрел на высоченные стены, покрытые фолиантами. – Меня изумляет всеобщее лёгкое спокойствие дворянства. Неделю тому назад получил два письма. Одно от Батюшкова: на погоду гневается. Послание сие из Вологды, из глубины России. Другое из Петербурга от Тургенева: влюблён и, кроме своих чувств, ни о чём знать не хочет. В Москве – сегодня зовут пировать к Разумовскому, завтра мы едем на холостяцкий ужин, послезавтра обед у друга Петра Андреевича… Один Мамонов озабочен военными приготовлениями.
– И Ростопчин! – засмеялся Вяземским. – Вот уж народный вития. В своих афишках мужик мужиком, хотя и зовёт себя русским барином. Между прочим, в Тюфелевой роще, на даче Бекетова, сотворяет нечто невероятно таинственное и весьма губительное для Наполеона.
– Что же это?! – разом спросили Карамзин и Жуковский.
– Тайна за семью печатями. Но все знают – клеют воздухоплавательный шар. В шар сядут пятьдесят воинов, и воины эти полетят и изничтожат французские дивизии. Может, самого Наполеона прибьют.
– А почему так называемые афишки сочиняет Ростопчин? – удивился Жуковский. – Николай Михайлович, это ведь ваше дело.
Карамзин улыбнулся:
– Услуги были предложены и отвергнуты. Впрочем, граф благодарил, сожалел, что ещё не пристало время воспользоваться словом, достойным римских Цицеронов. Так и сказано было: «С подлым сословием надобно говорить подлым языком. До печёнок пробирать». А мы-то всё о сердцах печёмся. Впрочем, Фёдор Васильевич заботливейший человек. Пригласил меня на житьё в свой дом. Я ведь даже без слуг. Предложение принято.
Расстались не без горечи. Главное, как всегда, не было сказано… очень важного, очень нужного, возможно, что и сокровенного.
– А почему бы нам не отправиться к графу Льву Кирилловичу вместе? – обрадовался Жуковский столь очевидной мысли.
– О нет! – вырвалось у Карамзина. – Не хочу участвовать в поспешном проедании Москвы.
А Москву и впрямь проедали. О князе, друге Вяземского – имя у Жуковского выпало из головы, а напрячь мозги, тем более спросить сил не было. Так вот об этом князе говорили, что за последнюю неделю он хлопнул на ужины сто двадцать тысяч! Мамонов вооружал, одевал-обувал, снабжал лошадьми и провиантом полк, а все эти Сологубы, Гагарины, Голицыны, Валуевы – развратничали, играли в карты и что называется бесились.
В Петровском Василия Андреевича поразило умиротворённое барство.
Князь Пётр повёл друга на третий этаж дома показать кабинет графа Льва Кирилловича.
Античные мраморные статуи, чудовищно огромные картины в чудовищно массивных рамах. Монеты Рима, гривны времён Киевской Руси. Должно быть, бесценные книги и манускрипты.
– Счастлив ли счастливец, обладающий такими сокровищами человеческого гения? – Пётр Андреевич погладил мраморную головку.
– Вот жизнь во всех временах сразу. – Жуковский показал на мрамор. – Эта улыбка вызвана для нас неведомой радостью. Этого, отчего вспыхнула улыбка, не существует, вот уже две тысячи лет. Самого чувства не существует. Но улыбка не только сохранилась, она отраженьем на наших лицах.
Глаза у Петра Андреевича потемнели, взял за руку Жуковского.
– Как хорошо, что ты не женат. Мне невозможно не быть там, где будешь ты, где будут все… Я боюсь за Веру. Беременность даётся ей трудно, а тут ещё это… Жизнь беженки… Не понимаю князя Андрея! Для него война, поход – избавление от тягот быть возле жены, когда ей придёт время родить. Он болтает об этом с беззаботностью. И, разумеется, до его очаровательной жены бравые высказывания супруга доносят беспощадно.
– Кто этот Андрей?
– Князь Гагарин.
Вяземский – добрая душа, но круг его знакомых – высокородные шалопаи. В ушах Василия Андреевича явственно звенели вопли баб, провожавших на войну своих мужей, кормильцев. Для народа война – не поле чести. Несчастье. Сиротство. Смерть от голода детишек, смерть юных вдов от тоски.
На ужин была дичь, подливы с трюфелями. Вина благоуханные. Десерт изысканнейший, фрукты из оранжерей…
Вяземский показал Василию Андреевичу сестрицу графа Льва, знаменитую Наталью Кирилловну Загряжскую. Наталья Кирилловна была любимицей императора Петра III… При матушке Екатерине избежала немилости дружбою с Потёмкиным. Любой каприз красавицы властелин исполнял беспрекословно и даже наслаждаясь причудливостью желаний. Император Павел пожаловал Наталью Кирилловну в кавалерственные дамы и собирался вытурить из Петербурга за чрезмерные вольности. Было за что. Свою племянницу Марью Васильчикову Загряжская посмела обвенчать с вице-канцлером графом Кочубеем, Виктором Павловичем. На Кочубея у императора были свои виды. Взъярясь, Павел послал сказать Загряжской, что боле не намерен терпеть невежества у себя дома. (Наталья Кирилловна не кланялась статс-даме Лопухиной.) И вот на балу, при всём дипломатическом корпусе, гроза петербургских салонов отвесила Лопухиной нижайший земной поклон и объявила: