У штабных офицеров пошла суета, Кутузова и Дохтурова окружили. Генерал Беннигсен, указывая на курган, одобрил главнокомандующего:
– Укрепление, пусть поставленное наскоро, здесь необходимо. Надобно возвести редут. Именно редут. Если французы возьмут курган в окружение, их можно будет расстреливать картечью.
– А если французы не окружат, а возьмут батарею, то смогут анфилировать оба фланга. Наш редут превратится в нашего палача! – резко возразил своему начальнику полковник Толь. – Следует люнетом оградить батарею. Это разумнее.
– Разумнее не сдавать редута! – Лицо Беннигсена от возмущения налилось кровью. – Михаил Илларионович, полагаю к восьмистам землекопам надобно еще восемьсот.
– А чем работать? – сказал в сердцах Кутузов. – Я послал к Ростопчину доставить тысячу топоров, четверть тысячи буравов, тысячу лопаток. Всё это везут, но не привезли.
И тотчас продиктовал письмо Московскому главнокомандующему, испрашивая сверх прежнего запроса две тысячи лопат и полторы тысячи кирок.
А вот что ставить – редут или открытый с тыла люнет – не спешил приказывать.
От Дохтурова Кутузов поехал к Раевскому. О Николае Николаевиче Наполеон сказал: «Этот русский генерал сделан из материала, из которого делаются маршалы». Багратион, во время отступления, требуя отставки, вместо себя предлагал в командующие Раевского или Горчакова. Отношение Кутузова к начальствующему 7-м пехотным корпусом тоже было яснее ясного: поставил в самом центре армии, помня, что Наполеон любитель рассекать силы противника надвое.
Что же до Раевского, генерал не был в восторге от присланного из Петербурга старца. Вот что можно прочитать в письме генерал-лейтенанта, отправленном перед Бородинским сражением: «Переметив Барклая, мы и тут потеряли». Это о Кутузове.
С кургана обзор был великолепный.
«И всё это земля, уступленная неприятелю. – Михаил Илларионович всматривался в ложбины, в овраги. Морщился, глядя на холмы, столь удобные для обстрела и для обороны. – Ежели придется наступать…»
Он смотрел, смотрел… Уже не о позиции думая, какая будет у французов, а нарочито играя в полководца перед Раевским.
Вдруг озаботился:
– А это что такое?
Штабные обер-офицеры принялись наводить на всадников, мелькавших между далекими холмами, подзорные трубы. Прильнул к окуляру и Раевский.
– Казаки! – добродушно махнул рукою Кутузов. – Это – казаки.
Через минуту-другую обер-офицеры подтвердили: отряд оренбургских казаков.
И все ахнули про себя: ай да старик! Одноглазый, но видит лучше, чем молодые в трубу. Только один Паисий Кайсаров знал: сюрприз для офицеров и, главное, для генералов, для Беннигсена, для Раевского, Михаил Илларионович сам приготовил. Слух пошел: у Кутузова глаза больные. Подслеповатый полководец заведет неведомо куда.
Железная змея
И тотчас явилось зрелище, коего Кутузов не приготовлял, хотя и ждал оного.
Три облака шли с запада. Солнце, клонившееся к земле, пронзило все три лучами. И тогда из-под облаков, как из коконов, выползли три железные змеи. Чешуя посверкивала пронзительно, будто посыпана алмазной пылью. Зловещий был этот блеск. Блистало оружие. Три змеи текли к холмам, на коих стояла русская армия. Неотвратимо, мерно, всё быстрее, быстрее.
– Будто кровь почуяли! – шепнул Миша Муравьев Василию.
А Василий глаз не мог отвести от вражеских пушек. Их везли туда и сюда, на высотки, на холмы. И всё это невозбранно, хотя в их жерлах – смерть.
Миша Муравьев шевельнул поводьями, чтоб сдать в сторону – хотелось видеть лицо Кутузова.
Главнокомандующий, едва показались французы, спешился и сидел теперь на своей скамеечке, с короткохвостой нагайкою в руке. Черенком чертил на песочке что-то вполне случайное, даже бессмысленное.
Французы шли, а Кутузов смотрел на сие движение бесстрастно, словно зрелище это было для него скучным и ненужным.
Муравьеву 5-му ужас сжимал сердце. Стальная трехтелая громада – то самое чудовище, кое смело со своего пути все лучшие армии Европы, и царства заодно, явилась по русские косточки.
Об эту сверкающую сталь, об эту громаду только и расшибиться, дабы чести не уронить. Ничего более не остается, кроме чести. Муравьев 5-й знал: он умрет, умрут его братья, казак Перовский, умрет Кутузов.
Все смотрели теперь не змею, ползшую к левому флангу.
– Поляки! Пятый корпус Понятовского! Они же в обхват идут! – вырвалось у Муравьева-младшего.
Мальчишеский голос звонок, и, должно быть, Кутузов услышал юного колонновожатого. Нагайка хлестнула по земле, и главнокомандующий, повернувшись спиной к полякам, воззрился на правый фланг. На правом фланге пошла превеселая ружейная трескотня: егеря, рассыпанные по лесам и кустарникам, били француза без промашек: уж очень зверь крупный.
Вдруг у Паисия Кайсарова, обозревавшего колонны противника в подзорную трубу, соскочило с языка то, что видели все, но молча:
– А ведь это он!
На холме против кургана тесная группа всадников, и впереди группы, спешившись, человек в серой шинели, со зрительной трубой.
Кутузов протянул руку, ему тотчас подали трубу, и он увидел для себя наиважнейшее.
Радость, еще не вполне уверенная, еще с вопросом в жестоких глазах, бродила по серому лицу гения войны: догнал!
– Ужо у меня! – себе и ему сказал Кутузов.
Жестокий зачин
«Господи!» – Муравьев 5-й чувствовал, как его душа, обнимавшая доселе весь мир, сжимается в комочек. Он видел их. Одного далеко, другого близко, но единым взглядом. Эти двое прикажут, и многие тысячи, пришедшие сюда, со всеми своими чаяньями, с вековыми родословными, и те, кто едва помнит деда и бабушку, примутся лишать друг друга жизни. И ведь оба – не смерти служат. Кутузов – православный человек, а тот, что на холме, более всего ценит величие, стало быть, жизнь. Да вот сказано: «Война!» – и все воюют, все – убийцы. Война – не истуканы, не ангелы преисподни, просто слово такое. Обозначает то, что обозначает. Войне отдадут самых лучших из нынешнего поколения, живущего на земле. Самых лучших, потому что они – здесь. Им жертвовать самым драгоценным, что имеют.
В это же мгновение, когда штаб русской армии взирал на императора Европы, Наполеону доложили о редуте на левом фланге неприятеля. Подтверждая донесение, земля будто легкие выхаркнула. Кутузов поставил на редуте самые грозные свои пушки.
Наполеон – серый мешок в треуголке – взлетел в седло, как юноша перед красавицей. Поскакал, и замершая после марша армия снова ожила.
У Перовского 2-го в ямочке под горлом – он это чувствовал – образовалась пустота, тяжелая, как гирька. Она держалась, должно быть, на жилке, на волоске… Зрелище развертывалось чудовищно прекрасное. Так смотрят на грозу, полыхающую в облаках, где-нибудь за большим озерцом, за лесом, на краю равнины – великолепно и не страшно: молнии пронзают землю за три версты от тебя.
Здесь было то же самое. Кавалерия вздыбившейся волной пошла, пошла и – растеклась по земле, синяя, как цветы, с искрами по всему пространству.
– Да это же сабли! – догадался Василий.
Синее, сверкающее, веселое обступило широкую темно-серую кочку деревни.
Обер-офицер, приблизившись к главнокомандующему, доложил:
– Кавалерийская дивизия Орнано 4-го пехотного корпуса вице-короля Евгения Боларне заняла Беззубово.
– Вижу, голубчик! – сказал Кутузов, не глядя направо от себя.
Под барабанный мерный бой, не позволяя беспорядочной пальбе и залпам сбить с ритма, к высоте, где расположился штаб, всеми своими тысячами солдат шли две пехотные дивизии.
– Брусье и Дельсон! – позволил себе пояснить обер-офицер.
– Сейчас пошумим! – извинился перед начальством артиллерийский полковник.
Восемнадцать пушек батареи Раевского, как и предписано уставом, неторопким, но жестоким огнем выламывали живую силу итальянского воинства.
Кутузов, этакое обмершее существо, вдруг резко повернулся к генералам и приказал:
– Пустите вторую кирасирскую дивизию. Истреблять, гнать!
«Вот кто на такие картины насмотрелся всласть!» – подумал Перовский о Кутузове. Душа вострепетала: когда-нибудь он тоже с холма будет приказывать корпусам, дивизиям, батареям…
И не успел даже испугаться: мечтания в сраженьях наказуемы.
Дивизии неприятеля притекли под Курганную высоту, и батарея завизжала, как в истерике. То была картечь. Ровные ряды солдат, ужасающие неотвратимостью напора, стали ложиться, будто по ним шаркали не очень умелою косой, с пропусками. Но барабаны все еще гремели, дивизии шли… под неумолимую косу. И всё рассыпалось, как наважденье. Ни строя, ни грозы, всё бежало, и за бегущими мчались с молниями в руках железные кирасиры.
Кутузов, сидя на скамеечке, опять рисовал рукоятью нагайки вензеля на песке, словно бы забыл об атаке Брусье и Дельсона. Вице-король присмирел, страница перевернута.
Склонивши голову, главнокомандующий вслушивался в рев Шевардинского недостроенного редута. Пушки отсюда предполагалось перевести на новую позицию, занимаемую армией Багратиона. Не успели. Да ведь и сомневались. Редут с фланга нависал над дивизиями Наполеона, в случае атаки на Бородино…
Защищать редут осталось двенадцать крупнокалиберных орудий, еще восемнадцать прикрывали правый фланг 27-й пехотной дивизии генерал-майора Неверовского и бригады драгун полковника Эммануэля – Киевский и Новороссийский полки. Новороссийским командовал зять Кутузова полковник князь Кудашев.
Всего, с кирасирами резерва, с егерями в лесах перед Шевардино и перед самим редутом, было восемь тысяч пехоты, четыре тысячи кавалерии и тридцать шесть орудий.
Наполеон привык подавлять. Принявши редут за левый фланг русской армии, а сей фланг манил доступностью, гений войны отдал приказ овладеть редутом маршалу Мюрату, королю неаполитанскому, и маршалу Даву. Корпус Понятовского должен был только обеспечивать наступление: лишить русских возможности ударить по дивизии Компана с фланга. Компана шел на редут в лоб. С севера еще две дивизии – Морава и Фриана, а дабы сжечь огонь огнем, Наполеон выставил против тридцати шести русских пушек сто восемьдесят шесть.