Перед глазами явилась Маша, но думал о Екатерине Афанасьевне. Ежели завтра с ним случится непоправимое, она же первая будет казниться: послала любимого Васеньку на смерть, лишь бы по ее было. Лишь бы Маша и Васенька не стали единым целым…
И головою покачал. Екатерина Афанасьевна только вздохнет с облегчением и свечку поставит в помин его души. Откупится свечой.
Прознобило. Поднялся. Прошел перед палаткою. Туда-сюда, туда-сюда. И снова смотрел на огни Наполеонова полчища. А есть ли в этом огромном войске поэты? Наполеоны живут для славы. Непременно кто-то готовит рифмы – воспеть очередную победу непобедимого.
Василий Андреевич обвел глазами ту часть земной тьмы, где горели костры русских. Тоже ведь много.
Тихий день
Утро 25 августа выдалось пасмурное и громкое. Палили пушки, но, видимо, ради побудки и только.
Братья Перовские с первыми громами оказались в седлах, но казаки воевать не спешили. Кашевары варили кулеш, воинство молилось Богу, проверяло оружие, ласкало лошадей.
Громы скоро умолкли.
Потянулся долгий тихий день приготовления великого пиршества, праздника незабвенного.
Праотцы наши все свои кровавые битвы превращали в праздник. Вот только зрителей было мало: командующий с одной стороны, командующий с другой… Да Ангелы сонмом плакали. Но кто же их слышит, кто видит скорбь неба, неосязаемую человеком?
О квартирмейстерах Главного штаба забыли, и Муравьев 2-й снова поехал поискать среди ополченцев отца. На Большой Смоленской дороге встретил идущее вольным строем московское воинство. Вчера на новое место перешло только несколько батальонов, к тому же подоспели отставшие по дороге, задержавшиеся в Москве. Всего набралось восемнадцать тысяч. Офицеры из студентов, солдаты, кто из мещан, кто из дворни. Обступили прапорщика, спрашивали про вчерашнее сражение.
– За Шевардинский редут дрались! – отвечал Муравьев 2-й. – Из рук в руки переходил, но в десятом часу ночи снова был наш.
– Эх, народа небось положили! – перекрестился солдат, страдальчески заглядывая в лицо молодому, да бывалому.
– Французов пало шесть тысяч! – назвал штабную цифру Николай.
– А солдатушек?
– Не знаю… 27-я дивизия понесла весьма серьезные потери.
– Коли француза положили шесть тыщ, так и от нашей дивизии рожки да ножки… Выходит, француз не хуже нашего в штыки-то ходит?!
– Все дрались насмерть, но победа за нами.
– А редут, говорят, у них.
– Кутузов приказал отступить. К Семеновской, на лучшую позицию.
– Злодей Бонапарт о вчерашнем, должно быть, призадумался.
– Как не призадуматься? – судили-рядили солдаты. – Спозаранок, чай, не попер.
Рыжий, круглолицый, как солнышко, ополченец тронул прапорщика за рукав.
– Ваше благородие, столько пальбы, а живых много.
– Бог милостив, – ответил за прапорщика ополченец в летах.
Постояли, подхватились догонять товарищей своих.
Николай пытался расспрашивать офицеров об отце, но никто о Муравьеве не слыхал.
А французы и впрямь призадумались о вчерашнем.
Когда сражение за редут, совершенно не нужный русским, выдохлось и к Наполеону явился герцог Коленкур с офицерами, побывавшими в огне Шевардино, гений войны спросил:
– Кто нам противостоит на правом фланге?
Вопрос повис в воздухе. Пришлось отвечать Коленкуру:
– Сир, нам не удалось взять пленных.
– Не удалось?! – изумился Наполеон.
– Ни единого солдата, сир! – И подсластил столь странное сообщение: – Русские привыкли воевать с турками, а турки с пленниками обходятся невероятно жестоко. Вот почему солдаты Александра предпочитают быть убитыми.
Наполеон глянул на герцога. И только.
В шестом часу Наполеон был уже в седле, объезжал войска. Солдаты встречали императора таким «ура», будто собирались расколоть русское небо.
Всё это было в радость, ибо армия устала от постоянных маршей, а пожирание лошадей без хлеба, без соли – не лучший провиант.
Император подозвал Коленкура, пожелал видеть Шевардинский редут, занятый 61-м полком дивизии Компана.
Полк выстроился приветствовать императора. Вождь глянул, и сердце сжалось.
Это были его лучшие солдаты, но батальоны превратились в роты.
– Где у вас первый батальон? – сердясь, спросил император полковника,
– Сир! Он в редуте.
– Сколько вчера взято в плен русских?
– Они в плен не сдаются, сир!
– Не сдаются… – Наполеон провалился в свою странную задумчивость. – Хорошо! Будем их убивать.
Отъехавши от солдат, спросил маршала Даву:
– Сколько русских защищали редут?
– Более десяти тысяч, сир! Все одиннадцать.
– Сколько у них было пушек?
– Тридцать шесть.
– А у нас сто восемьдесят шесть. И я послал на этот редут тридцать тысяч солдат и десять тысяч моей лучшей кавалерии.
– Редут взят, сир!
– Оставлен. – Наполеон знал правду.
С позиции русских доносилось мерное, скорбное пение и вроде бы даже звоны. Наполеон повернулся к дежурному генералу Раппу:
– Что у них?
– Русские молятся Богу. Носят икону, сир!
– Страна дикарей! – пояснил императору кто-то из просвещенных штаб-офицеров.
Молитва
Молить Бога на миру перед битвой солдату русскому, стыдящемуся помнить о себе, о своих невзгодах, – сладко и просто. Теперь всё у Бога! Кому жить, кому лечь в землю, но участь общая, ибо завтра твоя кровь сольется с кровью товарища и напитает родную землю. Оттого и родную.
Смоленскую икону Божией Матери, выхваченную из пожара смоленского, носили от полка к полку, и не было перед святыней ни старшего, ни младшего, ни господина, ни раба. Кутузов целовал икону, опустившись перед нею на колени. Солдаты, пережившие Аустерлиц, Эйлау, Смоленск, приложившись к чудотворному образу, отирали слезы, трикратно ликовались с товарищами своими и столь же братски с ополченцами, получившими ружья пять дней тому назад.
Муравьев 2-й ехал чуть в отдалении, чуть в стороне – за священниками, несшими икону. Не решился помолиться сразу, вслед за самим Кутузовым, а потом были слишком большие очереди. Солдаты, как дети, всё им легко, жить и умирать. Приник к Богородице – и счастлив.
Николаю стало вдруг страшно. Молился издали на икону. Об отце, возможно, он где-то здесь, среда холмов, оврагов, разобранных по бревнышку деревенек, об Александре, Мише, о всех Муравьевых. Помянул обоих Перовских, Щербинина, Глазова, помолился о Мейндорфе, хотя Георгий избавлен вчерашнею раной от всего того, чему быть сегодня или завтра.
– Благодатная! Только оставь вживе! – просил Николай. – Пусть будут раны, пусть будет больно, очень больно – это можно перетерпеть. Лишь бы остались вживе батюшка Николай, братья мои Александр, Михаил и еще Николай… Се – я. Господа! Богородица!
Снова следовал за иконою и, наконец, чая спасения отцу, себе, родным и всем, всем, кто на оном поле, покуда безымянном, – влился в очередь и стал частицею России.
Господи! Как же полегчало! Возможно ли человеку быть самим собою среди тысяч и тысяч, пришедших убивать другие тысячи и тысячи.
«Соборность» – пришло на ум дивное русское слово. Не пытался осмыслить, как оно может быть связано с деяниями войны, просто твердил: «Соборность».
Перед ним, загораживая белый свет, двигалась широченная спина громадного унтера. Сам Николай – впереди корнета, коему, как Мише, должно быть, лет пятнадцать. Шаги приходилось делать в полступни, но всё уже стало неосязаемым, а Вселенная умещалась в Лике Богородицы. Ближе, ближе. Она ждала его.
В это самое время Василий Перовский с другими колонновожатыми докладывал главнокомандующему, как поставлены корпуса Тучкова 1-го, егеря, казаки, Московское ополчение,
Кутузов уточнил, какими силами прикрыт кустарниковый лес между корпусом Тучкова и флешами – опорой левого фланга армии Багратиона. Обер-офицер доложил: флеши заняты гренадерскими сводными батальонами генерал-майора графа Воронцова. На пространстве с версту затаились четыре егерских полка: 20-й, 21-й, 11-й и 41-й.
Перовский 2-й только присутствовал на докладе, но «благодарю» главнокомандующего было и в его адрес.
Возвращался в полк через Псарево. Накрапывал дождь. Стволы пушек тускло блестели, и погода не казалась плоховатой. Спасительная мощь. Причем прибереженная. Резерв.
Где-то между расположением 2-й кирасирской дивизии и Московского ополчения встретил Валуева – первого танцора Москвы, счастливца, красавца. Батюшка у него сенатор, главноначальствующий экспедиции строений Московского Кремля. Стало быть, хранитель сердца Русской державы.
Поручик Валуев, разумеется, не заметил Перовского. Окруженный офицерами, он хохотал – должно быть, смешное сказали. И вдруг Василий услышал в себе: с тобою-то ничего страшного не случится завтра.
В полк пошел к обеду. Лев ждал его, не садился за чемодан, заменивший им стол.
Каждый Божий день братья поминали добрым словом благодетеля графа Алексея Кирилловича. За своим Терешкой заботы о пище они не знали во все дни отступления и теперь, на Бородинском поле.
Армию кормили не досыта, с подвозом трудности. Многие офицеры голодали. Купить еду было очень даже не просто. Братья Перовские кормились кулешом и хлебом с ломтями сала. Простовато, но сытно, а в походной жизни так и вкусно.
– Кутузова видел? – спросил Лев.
– Веселый, с румянцем! Валуева встретил! Танцора, помнишь?
– Кто же не знает Валуева!
– Говорят, братья Чаадаевы тоже здесь.
– Где же им быть? Семеновцы.
Поели. Хотели полежать. Но явился Терешка. Прочитал благодарственную молитву, подал братьям белые нательные рубахи.
– Переоденьтесь. Икону к нам несут.
…И вот стоял раб Божий Василий перед Благодатною, перед Хранительницей, Заступницей, подошел его черед целовать святыню, а где-то в низу живота мыслишка подлейшая: все целовали, только завтра – головы полетят, и головы, и руки, и ноги… И – увидел глаза Богородицы. Слезы брызнули – вовек такого с ним не бывало: пал на колени, поцеловал самый краешек ризы… И когда шел от иконы, от казаков, увидел в серой наволочи неба – голубую прореху и не губами – сердцем сложил слова: «Матерь Божия, сохрани мя под кровом Твоим». Стоял – один посреди мира – не нынешний подпоручик семнадцати лет от роду – ребенок. Тот, что в Почепе остался. И Господь посмотрел на него.