погуби». Напрасно некоторые новые историки пытаются оправдать Ливонские войны Ивана широкими политическими замыслами, а его неудачу — военными талантами Батория и отсталостью русских в ратном искусстве сравнительно с западными европейцами. Напротив, чем ближе всматриваемся мы в эту эпоху, тем яснее выступает вся политическая недальновидность Грозного, его замечательное невежество относительно своих соперников по притязаниям на Ливонию, его неуменье их разделить и воспользоваться их слабыми сторонами. Первые успехи совершенно его ослепили: вместо того чтобы вовремя остановиться и упрочить за Россией обладание ближайшим и нужнейшим краем, т. е. Дерптско-Нарвским, он с тупым упрямством продолжал стремиться к завоеванию целой Ливонии и тогда, когда обстоятельства уже явно повернулись против него.
Блестящие успехи Батория можно только отчасти объяснять его талантами и отсталостью москвитян в ратном искусстве. Последнее обстоятельство не мешало им, однако, при деде и отце Ивана и в первую половину его собственного царствования наносить иногда поражения западным соседям, отвоевывать у них города и целые области. Если на стороне Батория было превосходство его личных военных способностей, то на стороне Ивана находилось важное, подавляющее преимущество: его неограниченное самодержавие, которое могло двигать всеми русскими силами и средствами как одним человеком, тогда как Баторий принужден был постоянно бороться с разными противодействиями и препятствиями в собственном государстве. Обстоятельства благоприятствовали Ивану и в том отношении, что во время его борьбы с Баторием южные пределы России не требовали больших усилий для своей обороны, ибо крымские татары были отвлечены происходившей между турками и персами войной, в которой хан участвовал как вассал султана. Но дело в том, что Ливонская война тогда не пользовалась в России сочувствием народным (была малопонятна для народа, непопулярна), что тиран собственными руками истребил своих лучших воевод и советников и остался при худших, а сам он в минуту наибольшей опасности только обнаружил свою ратную неспособность и недостаток личного мужества. («Бегун» и «хороняка», как называет его Курбский.) Его тиранство вместе с этой неспособностью, очевидно, отвратило от него сердца многих русских людей. Сие важное обстоятельство во время войны с Баторием особенно сказалось множеством перебежчиков из служилого сословия. В числе их находились и знатные люди; так Давид Бельский, подобно Курбскому, ушел к королю и потом давал ему гибельные для русских советы во время последней войны. Грозный даже не сумел воспользоваться геройской обороной Пскова, и, когда надобно было энергически действовать всеми силами для полного отражения неприятеля, ждал своего спасения от иноземного вмешательства и лукавого посредничества иезуита Поссевина.
Если в чем Иван и был лично силен, так это в словесных препирательствах, что не замедлил испытать на себе тот же Поссевин.
По заключении Запольского мира Антоний вместе с русскими уполномоченными отправился в Москву, одушевленный явной надеждой пожать здесь плоды своих трудов и приступить к осуществлению обещании царя относительно христианского союза против турок, а главное относительно хотя и не обещанного, но подразумеваемого соединения церквей. Антоний прибыл 14 февраля и нашел московский двор облеченным в «смирныя» (траурные) одежды, по случаю смерти царевича Ивана Ивановича. Иезуита с его свитой поместили в Китай-городе в доме Ивана Серкова. Вообще, папского посла приняли по-прежнему с почетом и учтивостью; для переговоров с ним был назначен новгородский наместник Никита Романович Юрьев-Захарьин с товарищами. Иезуит, однако, должен был тотчас почувствовать, что в нем не только более не нуждаются, но что и благодарности к нему особой не питают. Да оно и естественно. В Москве теперь очень хорошо понимали, что папское посредничество не принесло нам существенной пользы в войне с Баторием, что Поссевин держал его сторону и помог ему оттягать у нас все ливонские владения и что согласием его на перемирие мы более всего обязаны не Поссевину, а стойкости осажденного Пскова. Поэтому на переданное иезуитом предложение Батория послать совместно с ним войска против крымских татар царь отвечал, что он находится в мире с ханом. На ходатайство о дозволении венецианам приезжать в Московское государство для торговли, имея при себе священников, дано согласие, но с условием: учения своего не распространять и церквей своих не строить. Точно так же на предложение послать в Рим русских мальчиков для науки отвечали, что скоро таких мальчиков набрать нельзя, а когда наберут, то пришлют. Когда же Поссевин начал домогаться, чтобы царь удостоил его беседой наедине о церковном вопросе, то получил в ответ, что о таких важных делах царь никогда не рассуждает без своих думных людей и что вообще подобный разговор повлечет за собой споры, из споров может возникнуть вражда; а потому лучше разговоры о вере оставить. Но иезуит настаивал и соглашался вести беседу в присутствии бояр. Царь уступил и назначил для сей беседы 21 февраля.
Очевидно, Поссевин надеялся что-то достигнуть помощию своих богословских познаний и ловкости в диалектике. Наивная надежда и слишком малое знакомство как с религиозным русским строем, так и с личностью Ивана Васильевича! Царь уже имел случай и прежде показать свою начитанность, и свои полемические способности в церковных вопросах. А именно в 1570 году в Москву приезжали для заключения перемирия послы короля Сигизмунда Августа, Кротовский, Лещинский и Тальвош, в сопровождении многочисленной свиты, состоявшей из протестантского и католического священников. В качестве первого священника состоял Иван Рокита, родом чех, принадлежавший, собственно, к секте Чешских братьев, которая, с одной стороны, примыкала к старому гусситству, с другой — к новому лютеранству. Рокита возымел намерение склонить к своему учению русского царя и добился его согласия на торжественное с ним прение о вере, в царских палатах, в присутствии королевских послов, русских бояр и духовенства. Царь сидел на троне, а Рокита — против него на скамье, покрытой ковром. Иван Васильевич, благодаря частным беседам с ливонскими пленниками и их пасторами, довольно хорошо был знаком с лютеранским вероисповеданием; не обращая внимания на некоторые отличия от него секты Чешских братьев, он в сильных выражениях напал на последователей этого вероисповедания, назвал их отступниками от древней Церкви и Св. Писания, уподобил их свиньям по причине невоздержанной жизни, отрицания постов, икон, святых и монашества, а молитвы их обозвал пустым бормотаньем. В своем высокопарном и пространном ответе Рокита пытался защищать протестантское учение и напал на католичество (о православии он умолчал), называл его монахов, одетых в капюшоны, волками в овечьей шкуре, а иконопочитание уподобил идолопоклонству. На эту речь Иван Васильевич ничего не сказал, а велел доставить ему письменное ее изложение; потом, в свою очередь, написал или велел написать на нее подробное и горячее письменное опровержение, которое и передал Роките перед отпуском послов. Беседы Ивана Васильевича с лютеранскими пасторами о вере иногда оканчивались для них не совсем приятным образом. Так <во время своего ливонского похода в 1577 году царь, проезжая по улицам Кокенгаузена, встретил одного пастора и спросил его, чему он учит. Тот начал излагать учение Лютера, которого приравнял апостолу Павлу. Царь вспылил, ударил кнутом пастора по голове и отъехал от него со словами: «Пошел ты к чорту с твоим Лютером».
Прение царя с Поссевином происходило почти при такой же торжественной обстановке, как и с Рокитой, в Тронной палате, в присутствии бояр и высших придворных чинов (низшие были высланы). Царь вновь повторил, что лучше бы не начинать прений о вере, и прибавил, что ему уже 51-й год и что при конце жизни он не изменит греческой вере, в которой родился; впрочем, разрешил послу говорить все, что он сочтет нужным. На сие Антоний ловко ответил, что римский первосвященник вовсе не предлагает русскому государю переменить старую греческую веру, а только убеждает восстановить ее в древней чистоте и признать то единство церквей, которое было признано на Флорентийском соборе самим греческим императором и русским митрополитом Исидором. Иезуит сослался при этом на ту книгу, которую папа прислал царю, и прибавил, что после соединения царя с папой и другими государями он не только воссядет на своей древней отчине — Киеве, но и в самом Царьграде. На такую заманчивую перспективу Иван Васильевич отвечал, что русские веруют не в греков, а во Христа, что ему довольно своего государства, а других он не желает и что без благословения митрополита и всего освященного собора ему говорить о вере непригоже.
Спор о вере готов был на этом прекратиться. Но Антоний умолял царя высказать свои мысли о предмете. Тот согласился и повел речь не о различии в догматах, а о различиях, так сказать, внешних; причем, подчиняясь своему страстному нраву, скоро увлекся прением до крайне резких выражений; между прочим, упрекнул иезуита за то, что он, будучи попом, подсекает бороду; а главное, не замедлил свести вопрос на его самую чувствительную сторону, то есть на папство или собственно на папскую гордыню, в которой отражались непомерные папские притязания. С особым негодованием указал он на то, что папу носят на престоле, целуют его в сапог, а на сапоге крест с распятием Господа. Хитрый иезуит, думая смягчить царя, ответил, что папе воздается честь как сопрестольнику апостолов Петра и Павла, сопрестолвников самого Христа, как отцу и главе всех государей. «Вот и ты государь великий в своем государстве, и вас, государей, как нам не величать, не славить и в ноги не припадать?» Тут он низко, почти в ноги поклонился царю. Однако эта уловка не подействовала. Иван Васильевич продолжал горячо нападать на гордыню пап, которым подобает показывать смирение, а не возноситься над царями, не требовать себе царских почестей и не уподоблять себя Христу. «Который папа живет не по Христову учению и не по апостольскому преданию, тот папа волк, а не пастырь!» — воскликнул наконец царь. — «Коли уже папа волк, то мне и говорить нечего», — замочил Поссевин и замолчал. Царь