Она оглядывает остальных. Но скажите мне, кто вы, говорит она. Говорите медленно и повторяйте три раза, и я постараюсь, чтобы вас не забыли. Я сделаю вас воспоминанием, достойным этого падения. А теперь называйте мне ваши имена. И называйте свои имена, когда вас будут фотографировать. Называйте их, когда будете прыгать в воздух и учиться летать. Не позвольте им забыть, кого они убили.
После этого она уходит и передает эти имена Фифи, которая запишет их в журнал, взятый у Карло Фучелли, а потом они вместе закопают его в землю в палатке Фифи, потом поставят сверху кушетку, а когда война кончится, они вытащат журнал и назовут имена одно за другим.
Этторе дожидается, когда исчезнет кухарка, потом подходит к заднему борту грузовика. Он стучит пальцем по бамперу, привлекая внимание camionista. Я только посмотрю, говорит он.
Он засовывает голову под брезентовый верх, моргая от неожиданной темноты, ему тут же ударяет в нос запах пота и дерева, земли и засохшей крови. Этторе отворачивается: он никогда не смотрел впрямую на пленников. Он видел их только через видоискатель камеры, и то с единственной целью — передать их в идеальном дневном свете: их ценность измерялась балансом тени и резкости. Он нашел способы оставаться глухим к их мольбам и проклятиям, когда они поворачивались, замирая, словно танцоры, на краю скалы для его последней фотографии — их предсмертное изображение, может быть, единственная фотография в их жизни. Каждая фотография стала нарушением им клятвы, которую он дал самому себе, проломом в защите, которую он воздвиг, чтобы игнорировать свое превращение в того, кем стал: архиварием непристойностей, собирателем ужаса, свидетелем всего того, что вспарывает кожу, взламывает решительность и делает человеческие существа мертвецами.
В кармане его рубашки лежит письмо от отца: оно через материю обжигает его сердце, когда он заглядывает в кузов грузовика и видит то, что должно расстаться с собой, связанное нечто, которое вынудили признать эфемерность собственного бытия. На него накатывает волна сострадания к пленникам, которые смотрят на него в смятении и отчаянии. Ему хочется дотянуться и пожать руку ближайшему к нему старику, найти слова, объясняющие, что он никому не желает зла. Тело имеет ограниченные возможности — он хочет напомнить об этом старику. Мы все сотворены природой смертными. То, что случится с вами сегодня, в конечном счете ждет нас всех. Вы полетите вниз и погибнете, но тогда вы уже больше не будете ничего должны этому миру.
Мой собственный разлад с самим собой, добавил бы он, если бы имел надежду быть понятым, был медленным, ускоряющимся полетом на дно. Это было бесконечным падением, которое началось со слов: Сделай фотографию, soldato.
Вместо этого Этторе молчит и отирает лоб, жара сегодня такая же невыносимая, как всегда. Он дает возможность глазам привыкнуть: они ничем не отличаются от других, мужчины, женщины разных возрастов, мальчик, цепляющийся за руку отца. Жесткий лучик света падает на рубашку мальчика: она в травяных пятнах, словно он упал на бегу, зацепился за что-то, споткнулся на полной скорости, а отец не успел его подхватить. Все они что-то жуют, их рты двигаются в неторопливой синхронности, зубы тщательно пережевывают что-то, потом следует здоровенный глоток.
Что это? спрашивает он. Он удивлен грубостью своего голоса, тем, как легко он становится тем soldato, который нужен Фучелли. Как естественен этот переход к жестокости. Как легко озлобиться сообщениями о грядущей переписи, о том, что евреи теряют работу, о тех, кому запрещено пользоваться радио, о владельцах магазинов, которые больше не могут соблюдать шаббат в Ливии и Эритрее или свободно гулять по своим городам. Как просто было полковнику Карло Фучелли напомнить ему, что он чужой. Что он не итальянец.
Отец мальчика показывает на свой рот и пожимает плечами, глаза его щурятся и словно подернулись пленкой. Это лекарство, говорит он.
Одна из женщин роняет голову и улыбается.
Мальчик показывает на Этторе и кричит: Viva l’Italia! Его плечи сотрясаются от сдерживаемого смеха, другие пленники присоединяются к мальчику.
Этот звук раздражает Этторе. Он делает шаг назад, пораженный неуместностью смеха, его вульгарной легкостью. Пленные ждут его реакции, они смотрят с издевкой и презрением, эти нелепые существа еще не знают своей судьбы. Что есть чудо человека, если не эта темная решимость перед лицом ужаса? Ему было бы просто развернуться и пойти в свою палатку, сидеть там, пока не придет время подняться на холм и делать снимки. Было бы просто сделать вид, что этот день ничем не отличается от других. Но Этторе смотрит на безмятежные выражения лиц пленников, позволяет своим глазам вглядеться в их апатичные черты, грязные одежды, неухоженные волосы, и то, что он видит, есть подтверждение слов отца, сказанных давным-давно: Есть только один путь, сын мой, и это путь вперед. Это единственный настоящий выход.
Фото
Мальчик в грязной рубашке прижимается щекой к высокому камню, словно это грудь отца. Он смотрит в объектив камеры своими выразительными и любопытными глазами, его губы оттопырены пищей, набитой в рот, поток слов, крик о помощи, взрыв смеха. Одна ладонь лежит на жесткой поверхности камня, палец поднят и показывает вдаль, жест обвинения и мольба о терпении. Его маленькие ступни нависают над краем пропасти, его широкие пальцы ног отчаянно цепляются за землю. То, что простирается за его спиной, величественно и поразительно: бескрайний ландшафт высоких гор и безжалостных камней, зияющая пропасть, дна которой невозможно увидеть, от нее захватывает дух, это заметно даже по остекленевшему взгляду. Его лицо — смазанное сочетание нежных черт, трясущаяся голова, которая двигается быстрее, чем работает затвор камеры, оно мечется налево, потом направо, потом снова налево, на нем выражение вызова и ужаса.
Вот что невозможно передать на фотографии: пока не начинается свободное падение, он повторяет свое имя — Зерихун, Зерихун, Зерихун, и эхо его голоса представляет собой скорбный плач земли, суши, закаляющей свою жестокость.
Они называют свои имена и требуют, чтобы он назвал свое. Они тащатся к краю, потом падают на землю, одержимые бессмысленным смехом. Свет колышется вокруг их медлительных фигур: вихлявые тела, пропадающие в дымке. Этторе подается вперед, приглядывается, приказывает ascari угомонить их, но сделать четкий снимок никак не получается. Последний толчок полон отчаяния. Это мольба о нормальности, возвращение к контролю и управлению. Пленники делают шаг в пропасть с размягченными костями, с облегчением и без изящества, и Этторе удается снять только неловкие согбенные фигуры, делающие шаг в пустоту, выкрикивающие свои имена в бездну, которая множит их голоса, превращая их в монотонный оглушительный хор. Они шагают в пропасть, словно ныряют под воду, тонут и пытаются схватить ртом воздух, переходя из экзальтированного сна в парализующий кошмар: призрачные формы непроизносимых слов, темные отметины на небе.
Глава 2
Много лет спустя в кафе портового города Александрия Этторе будет объяснять Хейраллаху Али, что в полученном им отцовском письме на самом деле ничего толком не было сказано о жизни отца. Когда Хейраллах Али спросит его про Леонардо Наварру, он заставит себя признаться, что он мало знает о нем. Мой отец всегда был чужим для меня, скажет он. Я знал о нем по его вопросам, а не по его ответам. Этторе признается также после напряженной паузы, что он иногда спрашивает себя, были ли еще письма, которые не дошли до него, другие письма от его отца, потерянные в транзите. Мой отец был человеком немногословным, а вот смыслов носил в себе множество, добавит также Этторе. Но я уверен, что были и другие письма, которые рассказали бы мне больше. Не в его характере было задавать так мало вопросов.
Отчасти Этторе прав: Лео Наварра и вправду написал все о себе своему сыну в многочисленных письмах. На самом деле Лео удивил себя и нарушил молчание, чтобы рассказать Этторе обо всем, что с ним случилось в жизни. Этими письмами он оживил себя. Как то свое прошлое, о котором он предпочитал умалчивать, так и другое, оставленное для мертвых. Писал Лео с неистовством. И в те моменты, когда ему хотелось исчезнуть, снова оставить все это позади, он продолжал писать. Когда он закончил и не мог больше сказать ничего, не повторяясь, он уложил все эти письма в коробку. Потом он и Габриэлла убрали коробку и принялись ждать возвращения Этторе. Именно эту коробку Хейраллах Али и передает Этторе в Александрии много лет спустя после войны. Коробку ему доставил друг из Венеции, имевший поручение найти журналиста-египтянина, знающего, вероятно, знаменитого итальянского фотографа, чьи родители были схвачены немцами и отправлены в Ризьера-ди-Сан-Саббу[86], а оттуда в Аушвиц. Ту самую коробку, которую теперь периодически открывает Этторе и принимается искать другие письма.
И все же именно в ту ночь, когда Лео был уверен, что он и в самом деле почувствовал дым, который поднимается над принявшей его страной Италией, он встал с кровати, прокрался в комнату Этторе и вытащил все письма из коробки. Он прошел на кухню, вытащил из шкафчика ножницы. Дождался, когда стихнет дрожь в руках. Потом он стал брать листы бумаги один за другим и разрезать их острыми серебристыми лезвиями. Он уничтожил все последние письма, делал это тщательно и педантично, потом подмел пол. Он провел за этим занятием несколько часов, чувствуя, что Габриэлла в халате стоит в дверях, раздавленная горем, а потом принялся за новое письмо. Потом он опустил это письмо, адресованное сыну, в почтовый ящик и улегся спать — проспал он до обеда.
Вот почему, когда Этторе видит письмо своего отца в Эфиопии, он отчасти понимает, что перед ним сломленный человек. Свидетельством тому мелкий, идеально ровный шрифт: Лео Наварра приложил усилия, чтобы лишить свой почерк его обычной пышности, и уничтожил все эмоции, которые могли рассказать о нем больше, чем он хотел. Он пытался снова стереть себя из прошлого и оставить только то, что необходимо в строках письма. А еще Лео фактически оставил сыну последнюю свою загадку. Он спрятал себя между слов, заполнивших все пустоты и поля, написал так, что все еще слышна мольба: найди меня, спаси меня, подержи меня — хоть раз — в рассеянном сиянии нежного света.