Поняла: он ждал, когда она перекрестится так же, как он.
Подняла руку. Рука чугунная.
«Я же крестилась, когда сюда входила, в ворота. Легко так, раз-раз. Даже и не задумалась. Что со мной?!»
Монах видел: она не может перекреститься.
И все же она кривой, нелепой рукой перекрестилась под прозрачным, хрустальным взглядом монаха.
– Деточка, – монах положил руку ей на голову, – надо исповедаться… и причаститься. Без этого дальше трудно будет жить.
– Не знаю я ничего, – сказала Алена.
– Идем, – сказал монах. – Исповедь у тебя приму. Братия послужит со мною. Будем литургисать. Подойдешь к Святым Дарам. Иначе… болеть будешь. Гаснуть. А ты – молодая. Тебе жить и жить. Детишек рожать…
Алена сжала зубы. Послушно пошла за монахом, а монах шагал широко, крупно, и угольно-черная ряса развевалась за спиной черным флагом.
Монах шел по снежной тропе. Алена – за ним. Вдруг старый монах остановился, обернулся к Алене.
– Прежде чем причащать тебя буду, – тихо сказал, – ты должна увидеть кое-что. Здесь.
– Что? – спросила Алена. Мороз щипал ей щеки, уши.
– Идем.
Монах повернулся и снова пошагал по тропе. Ночью немного намело снега, и монах прокладывал новый след по тропе, глубоко впечатывая в пушистую белизну утюги-сапоги.
Купол храма был разбомблен, из дыр лился ослепительный, ярко-желтый солнечный свет. Лучи падали косо и отвесно, разрезали мятную полутьму холодного пустого храма. На стенах, облупленных и порушенных, кое-где еще висели не украденные, не расстрелянные иконы. Всюду пустота и сиротство. Фрески сползали серебряной и золотой чешуей, по углам ветер наметал мусор. Обнаженные кирпичи, белые и красные, скалились ртом с выбитыми зубами.
Алена задрала голову, рассматривала огромный иконостас, вернее то, что от него осталось. Она не знала, что такое праотеческий чин, пророческий, деисусный. Видела: там, где нарисованы белобородые босые старики с кругами над головами, там все пробито, дыры зияют. А вот красивая женщина с ребеночком на руках внизу, там, где ворота какие-то открылись, распахнулись, – цела.
Алена глядела в лицо нарисованной женщине. Женщина, подняв лицо от своего ребенка, глядела в лицо ей. Монах глядел на них обеих.
– Богородица, – тихо прошептал он. – Поклонись Ей.
Огромные глаза женщины летели впереди лица.
Алена почувствовала себя под взглядом этой женщины, про которую монах сказал, что она – мать Бога, холодно, бесприютно, будто ее раздели, и она стояла голая на пронизывающем ветру. Обняла себя за плечи, закрывая от взгляда-ветра грудь, живот.
– Почему… она так смотрит?
– Любит тебя. Видит тебя.
Монах вздохнул.
Расстрелянный иконостас матово, тускло мерцал еще живыми красками. Темно-вишневые, густо-золотые фигуры пророков и мучеников медленно уходили из живого военного времени в ледяное море погибших времен.
– Пойдем теперь к раке, – тихий голос монаха эхом отдался под сводами, загудел в вышине.
– Куда? Какие еще… раки?
– К мощам приложишься.
«Какой терпеливый, не ругает меня за невежество». Она вслед за монахом подошла к странному, кажется, медному сундучку. Или гробику, подумалось ей насмешливо. Сундучок обит золотой и пурпурной парчой и украшен медной отливкой, смешными позолоченными завитками.
– Встань на колени, – велел монах. Алена встала. Монах бережно откинул крышку раки. И снова перекрестился. «Как часто крестится. И не устал».
Из распахнутого сундучка Алене в лицо полетел незнакомый аромат. Запах плыл, тревожил. Алена, как гусенок, вытянула шею, пытаясь рассмотреть, что же там, внутри. Монах стал читать молитву. Молитва была длинная и непонятная, на древнем языке, забытом, как тяжелый сон, и Алена терпеливо ждала, пока монах закончит.
– Что это? – тихо спросила, когда монах замолчал. – Чем пахнет?
– Это мощи.
– Что такое мощи?
– Встань. Гляди.
Она встала с колен и заглянула в раку.
На дне раки лежал скелет. Череп обтянут высохшей кожей. Алена с любопытством и отвращением глядела на костяные фаланги пальцев, упокоенно сложенных на груди, на торчащих ребрах. Скелет присыпан серой пылью. «Прах», – всплыло из глубин памяти старое, страшное слово.
Монах благоговейно встал на колени, поцеловал раку, приложился к ней лбом, щекой.
– Мощи святые.
– Чьи это кости?
– Солдата нашего. Пытали, убили, не снял креста.
Изумление, недоумение Алены росло. Парня русского чеченцы шлепнули? Ну и что? Это же война. Обычное дело.
– Всех же убивают! – крикнула она. На всю пустую разрушенную церковь раскатился крик. – Но почему-то трупы так не пахнут! А… это… не колдовство?
«Духами набрызгали и радуются».
Монах снова наложил на себя крестное знамение и пробормотал: сгинь, сатана.
– Не богохульствуй. Зачем так. Целуй раку.
Алена наклонилась. Медный холод обжег губы. На высохшей кисти, на безымянном пальце тускло блестело золотое кольцо. Мученик был женат. «Обручальное… чечены не сняли. Даже золотом русским побрезговали, вот как нас ненавидят». Медный крестик красной птичьей лапкой лежал на груди скелета.
– Тебе надо исповедаться.
– Я, да… – Алена судорожно сглотнула. – Я никогда… А кому?
– Мне. Больше некому.
– Что мне делать?
– Говори про все грехи твои. Про все плохое, что в жизни сделала. И даже не сделала, а только подумала.
Алена стояла перед монахом, опустив голову, угрюмо смотрела на свои грязные сапоги.
– Ну… – Ей вдруг стало страшно. Хуже, чем в бою. – А что такое… все грехи?
– Грех – это самое ужасное для человека. – Монах говорил с ней, как с больной или слепой. Как с ребенком. – Душа чернеет. Покаешься – Бог тебя простит. Будешь чистая, как из купели. Начинай! Не бойся!
Он понял ее страх.
– На колени встань… легче будет.
Она встала. Коленям неудобно и холодно на каменных плитах.
– Ну… – опять сказала Алена. Язык не слушался ее. – Я… это… я… учителям врала… занятия пропускала… родителям плохие слова говорила…
– А здесь, на войне? – Он старался помочь ей, она поняла это. – Здесь? Сейчас? Что делаешь тут?
Холодный пот облил спину. «А вдруг он знает, кто я такая?! Вдруг – догадался?! И нарочно ловит меня. И они позвонят сейчас федералам, и выдадут меня, и…»
– Я? Здесь?.. Я…
Откуда это пришло к ней, вырвалось?
– Я кашу варю… в детском доме. Тут детский дом разбомбили… немного детей осталось… так я им… кашу… и суп…
– Детский дом? Где это? – Монах вздохнул. – Ну пусть будет детский дом. – Она видела: он ей не поверил. Но терпеливо ждал правды. – Перечисляй грехи свои. Скажешь – и освободишься от них.
Внутри нее все стало каменным, железным. Железная волна поднялась из глубины и все затопила. «Как же, держи карман шире. Скажешь – и излечишься, как же! Вранье это все! Вранье. Люди все это сами себе придумали. И церковь. И рясы эти. И исповеди эти. И… Бога. Да, и Бога тоже сами себе люди придумали! А не Он сошел к ним с небес! Но отчего так сладко пахнут эти кости?! Эти… мощи… этого бедного мальчика…»
– Я…
«Скажи ему, что ты снайпер. Что убиваешь людей на войне. Что это твоя работа. Что тебе за нее деньги заплатят. Скажи ему, скольких ты уже убила! Ну! Быстро!»
– Я… я…
«Ну, скажи самое главное. Самое страшное. То, ради чего ты явилась сюда, не запылилась. Что ты когда-то, давно, там, ребенка своего…»
– Я… – Она выдавила это из себя, как краску из засохшего тюбика. – Гре…шна…
Слезы светло взорвались в ее глазах и быстро, обильно заструились по щекам. Монах накрыл ее голову, лицо вышитой, пахнущей старым печеньем бархатной тряпицей и что-то ласковое, спокойное тихо произнес над ней, будто песню спел.
Пришли другие монахи. Стали служить литургию. Алена не понимала ни слова. Стояла тихо; быстро крестилась, как обезьянка, когда монахи крестились. Старалась повторять их движения. Один монах так красиво пел, хотя голос у него был хриплый, как прокуренный. Старый монах то входил в ворота, разрисованные фигурами, лицами и голубями, то выходил обратно, держа что-то в руках; Алена боялась смотреть, но все-таки вскидывала ресницы: кажется, чашу. Да, такую… огромную золотую рюмку, что ли.
Ворота закрывались. Ворота открывались.
Она не знала, что это – Царские врата. И что там, за ними, – алтарь.
Она ничего не знала, знать не хотела, делала вид, что ей все интересно, важно, рассматривала темные золотые завитки на окладах икон, а на самом деле ей было томно, скучно, тяжко и тоскливо.
Когда два монаха вошли туда, внутрь, в колышущееся от свечного света марево, и ворота снова закрылись за ними, а потом опять открылись, и странный нежный свет хлынул оттуда в искалеченный храм, стоявший рядом с ней монах запел громко:
– Иже херувимы тайно образующе…
«Ворота какие красивые. Жалко, раскурочили тут все. А ведь какая красота была».
Монахи еще что-то долго, много пели, читали, говорили. И опять разрисованные ворота закрывались и открывались. Наконец старый монах вышел навстречу Алене с чашей в руках, похожей на громадный тяжелый кубок. Голоса монахов сливались, расходились. Алена уловила в море льющихся песнопений:
– …но как разбойник призываю Тебя: вспомяни меня, Господи, во Царствии Своем…
«Разбойник? Кто разбойник? Какой еще разбойник? А я, кто я такая? Я – разбойница? Это они обо мне? Ведь я же убиваю…»
Ком подкатил у нее к горлу. Она неотрывно смотрела на закрытые Царские врата. Вот мужчина с серебряной бородой… вот голый, распятый Бог… а вот опять она. Эта женщина. С ребенком на коленях. С глазами в пол-лица.
Алена, стесняясь сама себя, повалилась на колени. «Надо упасть на колени, да, вот так». Ее потный лоб ощутил холод изгрызенной временем каменной плиты. «Прости… прости… как надо молиться?.. Кому?.. Богу голому этому?.. Этой большеглазой, длинноносой женщине… с ребеночком?.. Я не умею… не могу… прости!»
Кому она шептала это «прости»?
Под мышки ей просунулись руки. Подняли ее с гранитных плит. Под гудение голоса, как шмеля, над головой в губы и зубы ей ткнулась ложка с чем-то сладким, терпким. Хлеб, размоченный в вине, догадалась она.