А может, не надо?! Может, не надо, Алена, а?!
– Надо… надо. Я-а-а… не хочу-у-у-у… жи-и-и-ить…
Я дрянь. Я гадина. Мне… мне – землю топтать нельзя. Нельзя-а-а-а! И я хочу себе, себе сделать больно, больно-о-о-о-о! Чтобы умереть больно… страшно. Чтобы… чтобы…
За стеной сарая послышался топот, хруст. Алена вздрогнула. А, не бойся. Овцы. Это овцы. Бедные овцы. Бараны, их тоже режут. Она сейчас зарежет себя, как барана. Принесет себя в жертву. В жертву-у-у-у-у! Богу-у-у-у! Которого-о-о-о! Не-е-е-е-е-ет!
Бутылка холодила там, где сердце. Она выдернула ее из кармана. Липкие, потные пальцы сжали ледяное стекло. Горлышко обожгло зубы, губы. Последний глоточек, у-у-у-у, как хорошо, горяченький.
– Ах-х-х-х, хо-ро-шо-о-о-о…
Хорошо жить. И хорошо умирать. Я умру – и ни-че-го, ни-че-го не буду уже чувствовать… думать. Я уже буду не я. А кто?! Кто-о-о-о?!
Поганый, вонючий труп ты будешь. Мертвая плоть. Гадкая. Неподвижная. Как все те, кого ты убивала. Тебя будут пинать ногами. Они даже не закопают тебя. Сбросят тебя в пропасть, и все. И делу конец. Ни матери, ни отцу, ни бабкам не сообщат. Ты будешь для них просто плохой работницей, которая убила себя, потому что у нее вместо комка скрученной медной проволоки оказалось, у-у-у-у, живое сердце. Ах, сэрдце! Сэ-э-э-эрдцэ-э-э!
– Тук, тук-тук, тук… Ну, стучи, стучи еще… Постучи еще немного, дря-а-а-ань…
Она взяла косу в руки. Примерилась, как полоснет себя по горлу. Горская такая смерть, они-то любят глотки резать. Вот и я, как они! Я – такая же, как они! А может, мне перед смертью… их веру принять?! Как это они в своего Аллаха крестятся?! Мужиков обрезают, бе-е-е-дных… больно-о-о-о… мальчишек… в детстве… маленькими… они не помнят ничего… праздник такой, бабка Апа рассказывала – барана режут, пекут пироги, водки много пьют…
Водки… водки… нет больше водки…
– Страшно… очень страшно…
Ей стало страшно. А водки больше не было.
Ледяными глазами глядя на лезвие, Алена пьяно, раздельно-четко прохрипела:
– Раз… два… три… стреляй… стре-ляй…
Руки сами размахнулись. Острие косы вошло в ее тело – чуть ниже ключицы, чуть выше нательного креста.
– А-а-а-а! – крикнула она. Нажала на косу сильнее, еще сильнее. – А-а-а-а…
Кровь заливала грудь.
Пинком, снаружи, открыли дверь сарая.
В открытую дверь сарая влетел голубь. Заметался под потолком, над поленницами дров.
Над ней наклонился кто-то живой. А она была уже мертвая.
Живое злое лицо выплевывало ей в затылок дикие ругательства. Золотая серьга, как золотая звезда, болталась над ней, вспыхивала, гасла. Злая рука подняла ее за шиворот. Ударила ее по щеке. Голова ее мотнулась. Рука вырвала лезвие у нее из груди. Рука швырнула косу в угол сарая, посыпались с грохотом дрова.
Руслан бил ее, окровавленную, уже теряющую разум, хлестал по щекам, бил по голове, по груди, по животу, остервенело, дико. Озверел от негодования. Сам хотел ее убить. «Гадина!» – кричал. У него все руки были в ее крови. Он бил и бил, не понимая, что делает. Он бил ее, уже валявшуюся у него под ногами, бил ногами, избивал беспощадно. Кровь текла у нее, мертвой или еще живой, из груди на усеянную черными катышками овечьего помета землю сарая.
– Алена, – выдохнул Руслан и прекратил ее бить. – Алена… А-ле-на…
Опустился на колени. Сорвал с себя рубаху. Стал заматывать Аленину рану. А кровь все текла и текла, такая теплая, такая живая, на его пальцы, на грудь Алены, на сапоги, на овечьи катышки, на тусклое стекло пустой водочной бутылки, лунно блестевшей в холодной тьме сарая.
Танки гудят. Машины, покрытые брезентом, рычат. Ворчат. Стонут басом.
Я должна стрелять, и я стреляю. Рядом со мной стреляет Руслан.
Рядом с ним стреляют его друзья. Я не запоминаю, как их зовут. Кажется, одного зовут Усман. Или как-то на «У». Забыла. А другого как-то на «Р». Равиль, что ли. Или Рустам. Черт разберет эти их восточные имена. Огонь. Огонь!
Пот течет по губе. Пот течет по лбу, стекает на брови, льется в глаза. Черт, почему пот, ведь мороз! Холодище!
Из машин в нашу сторону стреляют тоже. Пригибаюсь. Пуля противно свистит. Только бы от камней не отрикошетило.
Брезент рвется. Из машин, переваливаясь через борта, падают тела. Кто-то еще живой. Орет. Стреляет непослушными уже руками. Роняет тяжелый автомат. Умирает.
Танки горят. Машины горят. Руслан стреляет. Рустам или Равиль, пес его знает, целится в танки из гранатомета. Дикая гарь. Оранжевое на черном. Горит все вокруг: горы, железо, небо.
Я вместе с ними со всеми, мусульманскими сволочами, только что расстреляла колонну русских войск. Внутри танков и грузовиков горят ребята. Мои ровесники. Или чуть старше. Или чуть младше. Я отвожу автомат вбок от плеча, оборачиваю мокрое лицо к Руслану, провожу по лицу рукой в беспалой черной перчатке, вытираю лицо, тру его, будто хочу дыру в щеке протереть.
– Щеку ат-марозила, Аленка? – скалится он. – Ха-рошая работа.
Я сжимаю железо АКМ железной рукой. Кости торчат из красного кулака белесо, мертво. Я вытираю кулаком нос. Шмыгаю.
– Холодно сегодня, – спокойно так говорю.
А после того боя ко мне подсел скуластый парень. Тот, что в окопе сидел и стрелял рядом со мной из гранатомета.
– Покурим? – бросил мне.
Вытащил из кармана сигареты. Я выстрелила в него глазами.
– Красивые глаза у тебя, – улыбнулся он мне. – Черные. Настоящие татарские. Не поверю, что ты русская девка. Сто пудов татарка. Или чеченка сто пудов.
– Я русская, – сказала я.
– Что ты врешь! – сказал он. Протянул мне сигарету. Я взяла ее зубами – пальцы были в грязи, в земле. Зажигалка мощно полыхнула около лица, огонь подпалил мне брови и ресницы.
– Не приставать к снайперу! – крикнул издали Руслан по-русски. Он здесь, в горах, опять побрился налысо, у него по голове растекались сине-серые колючие разводы там, где были волосы. – Запрещено!
И добавил что-то злое по-чеченски.
Я, держа сигарету в зубах, улыбнулась чернявому парню. Точнее, оскалилась.
– Ты как волчица, – восхищенно сказал он. У него было такое радостное лицо, будто не бой сейчас был, и это не мы подожгли и расстреляли колонну, а на детской елке ему дали подарок в серебристом мешке из фольги, и он сожрал все шоколадки и все мандарины, друзьям не оставил. Он пялился и пялился на меня, таращился, будто бы я звезда какая. Или вправду – живая волчица.
– Да, я волчица, – сказала я зло, взяла сигарету двумя грязными пальцами и глубоко затянулась, будто целовалась взасос. – И я тебя съем.
– Съешь меня… пожалуйста, – тихо и очень серьезно сказал парень. И проехался по мне глазами.
И будто огненный танк сердце мне переехал.
Я сама не понимала, что со мной. Влюбиться мне уже было никак невозможно. Все было гораздо проще и жестче.
Руслан сто, тысячу раз уже переспал со мной еще там, в России, в своей берлоге, в моем зимнем дымном городе на берегу холодной реки. Он не баловал меня этим по-восточному жестким и властным спаньем: баба – вещь, пришел и взял, насладился, отряхнулся, пнул ногой и ушел, вот и вся песня. Баба – козявка, царь – мужчина, ведь мужчины создали все, весь мир. Весь мир, слышите! А женщина – дудка в руках мужчины. Его пила, его топор, его чан для воды, его сеть для ловли рыбы. И еще иногда – мешок для вынашивания его детей. Можно иметь мужчине не один, а два, три, четыре таких рожальных мешка. Больше жен – больше детей. Мужчина должен размножаться! В мире должно быть все больше, больше мусульман! И через сто лет весь мир встанет под зеленое знамя ислама! Потому что мы нарожаем под луной много, много, много мусульман! Сотни тысяч! Миллионы!
Спать… спать… спать с мужчиной… спа-а-а-а-а-а-ать…
Я зевала во всю пасть. Кроме Руслана, здесь, на войне, со мной переспали еще двое его солдат – с его позволения. Руслан, изображая лютую ревность, на самом деле мной не дорожил, он дорожил деньгами, он продал им меня за хорошие доллары – это я потом узнала – на ночь; на одну ночь – одному, на другую ночь – другому. Дрыгаться было бесполезно. Ну, вмазал бы он мне в висок из пистолета своего, ну и что. Я была вещью, он был хозяином. И мне было уже все равно.
Не-е-е-ет, не выстрелил бы! Где и когда он обучил бы другого настолько же крутого снайпера?! Где и когда?!
Я извивалась под чужими телами. Одно пахнущее гвоздичным потом поджарое тело даже удивило меня настоящей горячностью. Неужели похоть так похожа на любовь, изумилась я. Или это я уже ничего не различаю? Отупела, отвердела? Ты, железная баба. Железная, как танк. Как твоя черная «моська» с оптическим прицелом.
«Какая нежная, горячая у тебя…» – по-русски прорычал мне в ухо гортанный голос.
Я дергалась под мужчиной. Он наваливался на меня. Я глядела на эту возню будто сверху, со стороны: два потных голых тела бьются, стонут.
Боевики Руслана уснули в маленьком домике на окраине маленького аула. Я подошла к окну сакли. Потолок был низкий, можно достать рукой. На столе тускло горела керосиновая лампа. За окном лились горькие чернила ночи.
– Ну што, са мной будишь? Са-скучилась? – выдавил Руслан, рот его покривился довольно и хищно: ну-ну, давай-давай, попробуй мне отказать. Я не смотрела на него. Смотрела сквозь него. Он понял: бесполезно меня уламывать.
Что-то в один миг сломалось в его власти надо мной. Он понял это.
– Я буду спать в сарае.
– Там хо-ладна. И крысы, ха-ха.
– Там тепло, печка есть, я натоплю, дрова тоже есть.
– Ты сыта? Ха-ро-шее мясо на ужин была? Панравилось?
Он жарил мясо на ужин сам, на всю ораву боевиков. Корову где-то закололи.
– Сыта. Спасибо.
– Спа-си-ба – эта спа-си, бох, да?
Мне можно было промолчать. Но я не смогла.
– Да, это – спаси бог, Руслан. Спаси тебя бог.
Я сказала это без всякой иронии. Просто так сказала. Бездумно.
Он взъярился мгновенно и страшно. Поднялся на дыбы.