Царские врата — страница 45 из 52

Повернулась и вышла из церкви.

Старушка-привратница глядела ей вслед.

– Ишь, – буркнула себе под нос. – Гордячка. Ходют тут…

Быстро-быстро, колобком, подкатилась к свечке, зажженной Аленой, и, воровато оглянувшись, сухими пергаментными пальчиками загасила ее, выдернула из подсвечника, швырнула в корзину для огарков.

АЛЕНА – УБОРЩИЦА В ЦЕРКВИ

Она подошла к церкви, перекрестилась троекратно, поклонилась надвратной иконе. Церковь называлась «Собор Пресвятой Богородицы», и Алена не знала, не понимала, что это значит – собор Богородицы; но Ее икона, с огромными темными и лучистыми, светящимися глазами, висела над входом, и Алену всегда прожигали эти глаза насквозь.

У нее дома была точно такая же икона. Казанская. Алена купила ее здесь же. В этой церкви. За копейки. Соседки, приходящие к Алене на чаек иной раз, посматривали на икону и шептали: чудотворная. Алена улыбалась, молчала.

Служба закончилась, и священник в сопровождении девушек-мышек, клиросных певичек, шагал туда-сюда по церкви широкими шагами, что-то наблюдая, поправляя бархат на аналое, высматривая по углам непорядок какой, крестясь перед иконами истово, строго. Алена приблизилась к нему.

– Батюшка, – сказала она, как головой в холодную воду вошла. – Батюшка, я… пожалуйста…

Священник воззрился на робкую прихожанку. Он вспомнил ее.

Та, что приходила в Пасху исповедаться к нему.

Грехи с нее сняты Богом и им, рабом грешным Максимом. Что робеет она, что мнется?

Он ласково погладил Алену по руке.

– Говори, дочь моя.

– Я хочу тут у вас убираться. Мыть. Чистить храм хочу.

Священник смотрел на темное снаружи, изрезанное морщинами, и светлое внутри лицо многое пережившей женщины.

– Я понял тебя, дочь моя. Хорошее желание твое. Я подумаю об этом. Уборщица в храме нам нужна. Правда, Маша? – Он глянул на девушку в кружевном платочке, с поросячье-толстеньким, надменно задранным и сердитым лицом, стоявшую рядом с ним. Девушка строго кивнула и уставилась на Алену, исследуя ее глазами. – Ну вот и я говорю. Только ведь… – Он смутился. – У нас ведь оклады маленькие, милая. Ну совсем смешные. Владыка много денег нам не дает… спасибо, что хоть на ремонт храма выделил…

– Спасибо, отец! – Она быстро наклонилась и поцеловала набрякшую, в перевитых жилах, руку священника. – Спасибо!

– Что спасибо, – он смутился еще больше, – вот завтра приходи… и начинай…

Отнял руку; повернулся; пошел прочь, черная ряса отлетала огромным крылом.

За ним, горделиво, надменно ступая, пошла та, кого он назвал Машей.

Девочки-певички замешкались около Алены. Одна, с мордочкой доброго суслика, тронула Алену любопытствующе за локоть.

– Ага, вы теперь у нас подметать будете? – радостно спросила.

– А вы что не идете с батюшкой, следом за ним? – спросила Алена в свой черед. – Вон, ваша подружка пошла…

– Это не подружка наша! – мяукнула другая девушка, завистливо вздохнула. – Это попадья. Жена батюшки нашего. Молодая, а корчит из себя… Пф-ф-ф-ф!

Девушки улыбнулись Алене, помахали руками ей, будто провожали ее на вокзале, а Алена будто бы стояла на подножке вагона, – и побежали гурьбой, разлетелись по церкви, как голуби. «Молодые», – ласково, без зависти подумала Алена.


На другой день она пришла в церковь со своим ведром, щеткой и тряпкой. «Да у нас же есть!» – воскликнул священник, но перечить не стал.

Дьякон показал ей, где набрать воду, где хранить метлы, щетки, тряпки и ведра. «Ну, благослови тебя Господи, – сказал дьякон важно, серьезно, – храм наш воскресает, воспрял из небытия, богомазы работают, иконостас восстанавливают… иконы новые пишут… а ты вот чистоту будешь наводить. Может, и процветем. И, даст Бог, денежку владыка еще даст какую, и колокольню, и купол возродим».

Когда Алена вошла в полутемный, огромный пустой бочонок храма, у нее быстро забилось сердце. Будто она опять была на войне, в окопах, и снаряды вокруг рвались.

«Что это я, что это со мной. Это ж моя обычная работа. Привычная. Я на своем посту. Что ж так сердце-то колошматит?»

Одинокая свеча горела у иконы Богородицы. Алена, с ведром, полным воды, и со щеткой в руке, подошла к иконе ближе.

– Какая же Ты красавица! – тихо прошептала, восторженно. – Господи, какая красавица…

Над челом Богородицы будто сияла, распуская золотые, усыпанные мелкими алмазиками огромные лучи в разные стороны, большая звезда. Глаза Ее улыбались, тоже огромные, чуть раскосо приподнятые к вискам; губы были готовы к поцелую, к признанию в любви – два нежных лепестка прозрачного, подснежного цветка. В лице тихо переливался тайный свет, заставлял розово, золотисто сиять щеки, выпуклый, как полукруглый храмовый купол, лоб. Высокая, слишком длинная шея лебедино, скорбно гнулась вниз; глаза двумя серебряными, синими рыбами плыли мимо каждой души, что застывала перед иконой, и – незаметно вплывали в душу, и вот уже плескались в ней, две святые рыбы, рыбы Вифлеемские, рыбы Иерусалимские, Голгофские.

А руки…

Алена бессознательно повторила этот жест.

Руки Богородицы нежно, осторожно прижаты к груди – это жест молитвы.

Она за всех молилась.

За всех чад, разумных и неразумных. За всех детей, мудрых и немудрых. За всех праведных – и за всех преступников. За всех младенцев – и за всех стариков.

Алена только потом узнала, что Богородице этой имя – «Умиление».

– Милая, – умиленно сказала Алена, – нежная моя…

Перекрестилась. Наклонилась. Взяла щетку в руки. Живо навертела на нее мокрую тряпку. Поглядела миг на каменные, старые плиты.

«Сколько ног здесь хаживало. Сколько слез пролито. Сколько тут народу на коленях стояло, прося. И снова, в который раз – чистить, мыть. Слизывать грязь. Смывать ее не только с лика Божьего – с земли, с камней. Каждый человек – образ Бога. Значит, сам Бог здесь, в храме, босиком ходит каждый день».

Она взмахнула щеткой. Стала тереть щербатые плиты. Ей казалось – в темных, просвеченных лучами солнца, как пронзенных золотыми копьями, церковных притворах звучит тихая музыка.

Алена приходила убираться в храм каждый день, ближе к вечеру, перед началом вечерней службы; или же вечером поздно, по окончании литургии или всенощного бдения. Иной раз она сама отстаивала службу – и поражалась каждый раз, какая разная служба: то печальная, то праздничная; то нежно-тихая, то торжествующе-гремящая; как по-разному, будто жемчуг, рубины и сапфиры в окладе иконы, ложатся одно к другому древние слова – и вот она уже начинала понимать вязь древней, ушедшей во мрак веков речи, уже свободно плыла в ее потоке, как деревянная лодка-долбленка.

А старухи-смотрительницы, что усердно следили за свечками горящими, жадно выдергивали их, еще не догоревшие, из подсвечников, вытирали застекленные драгоценные иконы маслеными тряпицами, – те невзлюбили Алену, ворчали на нее: и сыро-то вымыла, и мусор в углу не заметила, и локтем икону зацепила… и всякое такое батюшке на нее наговаривали.

А ей – вслух – в лицо – не могли.

Лишь за ее спиной шушукались: у, гордыней одержима, баба эта мрачная, бес в ней… бес.

И крестились мелко-мелко, будто солили себе сморщенные лица, корявые шеи.


Храмовые иконы Алена уже все знала наперечет.

И Богородицу «Умиление» уже ото всех отличала.

И Божию Матерь Смоленскую, защитницу Отечества, как ей батюшка о Ней рассказал.

И красавицу, в роскошной тяжелой короне, украшенной крупными, как совиные глаза, серыми и синими камнями – священник сказал, что это звездчатый древний сапфир и горный хрусталь, – Богородицу Тихвинскую; это был список с петербургской иконы, привезенный сюда давно, два века назад, именно для этого храма.

И святителя Николая, чудотворца, – у этой иконы, так же как у икон всех Богородиц, висели на леске связки золотых колец, дорогих ожерелий, серег с алмазами и жемчугами: это были искренние, почти детские дары, что приносили им люди. Помогла Богородица в беде – ну разве жалко материнское, дареное, наследное кольцо? Да возьми, Мать вечная, все, что хочешь… Услышал молитву святитель Николай, Никола великий Угодник – что, пожалею свадебное ожерелье свое?! Да ему радость, ему – награда!

Самое дорогое приносили, отдавали, на нитки, на лески, как рыбку на кукан, навешивали.

«А может, отдаривали что… грехи замаливали, – подумала однажды Алена, отскребая с плит свежую грязь и пыль. – Может, и мне принести жертву свою? Бескровную… Дар свой. За все, все, что я сделала, – отдариться…»

У нее никогда не было никаких драгоценностей.

И Алена только яростнее стала тереть щеткой пол.

Она возила мокрой тряпкой, щеткой по квадратным, сколотым, как льдины, плитам, и от плит шел холод, и ей казалось – она вправду стоит на льдинах, и ледоход идет, и льдины плывут по реке, и она, еле удерживаясь на ледяной плахе, плывет вместе с ними – в резкую синь, в белый простор, в иную, счастливую жизнь.

А смерть, как темная вода, омутами, водоворотами ледяными бурлит под ногами.


И вот однажды шла она, после работы, из церкви.

Думала так: Иван, должно быть, дома уже и сам себе ужин приготовил. Спасибо Ивану, терпеливый сынок у меня. Терпит мамку безумную.

Ну что ж, не выучилась, мать; не удалось тебе стать кем-то важным, заиметь профессию и дело большое в руках. А вот в руках твоих – тряпка да щетка.

Ну и что? Любой труд угоден Господу, так и батюшка говорит. И она сама знает это.

Шла, брела. Остановилась вдруг. Закрыла глаза.

И перед глазами ее встал во всей красе ее храм родной, куда она каждый день убираться ходила.

И вдруг, внезапно, почудилось ей, что – не здесь, не внутри этого торжественного, праздничного святого дворца, с богатыми, золотом да киноварью написанными, за стеклом сохраняемыми, ухоженными иконами громадными, царственно-роскошными, не под этим пугающе-высоким, уходящим в небо куполом Бог живет. Что совсем не это Его дом.

Что она моет, убирает вовсе не Его дом, а что-то такое роскошное, да, красивое, позолоченное, витое, самоцветами щедро усыпанное, – но совсем, совсем не дом Его истинный, родной, светлый!