— Хочешь?
Славик постеснялся отказаться. Он хлебнул в горло острый дым, и глаза его залило слезами.
— Чего? — спросил Семка. — Подавился?
— У него сегодня коклюш, — сказал Митя. — А так-то он довольно мировой пацан. Свой в доску.
Славик выбежал на крыльцо, прокашлялся и подышал быстро, чтобы выдуть изо рта липкий запах дыма. Потом вытер глаза и вошел в клуб.
Кутерьма и крик, мелькание белых блузок и красных галстуков ошеломили его. В просторном зале, между сдвинутыми к окнам шестериками стульев веселились человек пятьдесят мальчишек и девчонок. То тут, то там мелькала рыжая голова Мити. Славик долго озирался по сторонам. Наконец он увидел Таню и понял, почему не мог ее так долго найти. На ней была белая блузка, заправленная, как у пионерки, в черные шаровары, и красный галстук, повязанный на голую шею. И голые ноги у нее были пионерские — сильные, голенастые, как у страуса.
Славик увидел, как Митя подошел к ней что-то спросить, но она стоя читала газету и отстранила его рукой, не отрывая глаз от статьи. Славик решил не мешать вожатой и подошел к стайке девочек, которые вырезали из «Красной нивы» картинки — готовили стенгазету. Среди девочек оказалась Соня, но тем не менее его погнали, потому что по правилу стенгазета делается в секрете.
Славик нерешительно приблизился к мальчишкам, которые перетягивали канат, но его и оттуда погнали. У них происходило соревнование между звеньями на какую-то звездочку.
Славик одиноко слонялся среди горластых ребят, посмотрел, как большие мальчики выжимают тяжелую гирю, но Таню не упускал из виду ни на секунду.
Повеселевший Митька проскакал к гире. Славик собрался подойти к вожатой, но она уже заметила его и захлопала в ладоши.
— Ребята, дайте тишину! — сказала она.
Славик был уверен, что тишина по ее повелению наступит немедленно. Но никто не послушался, а у каната завопили еще громче.
Она вышла на середину и сказала тихо, как будто была дома, в своей комнате, а не в большом клубном зале.
— Ребята! Знаете, что случилось? Американские буржуи казнили на электрическом стуле Сакко и Ванцетти.
Вокруг нее стало тихо. Мальчишки у каната повизжали немного, но и они притихли, удивленные всеобщим безмолвием.
— В газете написано: губернатор Фуллер утвердил смертный приговор, — продолжала Таня, — и два невинных рабочих бессовестно уничтожены на глазах всего мира.
Ребята смотрели на Таню с испугом.
— А какие это были люди! Вот слушайте, что сказал Ванцетти судье перед казнью… Вот слушайте.
И она начала читать:
— «Это наш успех и наш триумф.
Никогда во всю нашу жизнь мы не могли надеяться сделать так много во имя терпимости, справедливости, во имя взаимопонимания людей, как сделали теперь…»
Она закашляла и не могла читать дальше.
Пионеры молчали.
— Вы правы, товарищи! — крикнула вдруг Таня, будто и Сакко и Ванцетти могли ее слышать. — Ваша смерть не пройдет напрасно! В память о вас мы еще тесней сплотим наши ряды, еще тесней сплотим ряды МОПРа!
Она оглянулась, вынесла на середину стул и крикнула как будто даже со злобой:
— Славик!
Славик подошел. Лицо вожатой горело.
— Становись на стул! — велела она.
Славик встал на сиденье.
— Расправой над американскими рабочими нас не запугать! — сказала вожатая. — В эти дни новые тысячи трудящихся вольются в партийные ячейки и в комсомол, новые тысячи ребят придут в пионерские отряды. А это означает, что мы обязательно победим, победим в мировом масштабе!.. Вот к нам пришел мальчик. Его звать Славик. Он хочет быть в наших рядах, он хочет вместе с нами стать достойной сменой наших отцов и братьев.
Десятки серьезных мальчишеских и девчачьих лиц плыли перед ним, как будто он стоял не на стуле, а на набирающей ход карусели. В ушах звенело. Ему показалось, что сейчас обязательно кто-нибудь скажет: «Клин-башка, поперек доска».
— Как вы считаете, примем Славика в нашу дружную пионерскую семью? — спросила Таня.
— Примем! — согласным хором прокричали ребята.
Вот и наступил несбыточный, невозможный день. Вот и становится, наконец, маленький Огурец частью большого, доброго целого Вот и сбывается его самая заветная мечта, за которую он готов отдать что угодно, — мечта БЫТЬ, КАК ВСЕ.
— Как вы считаете, ребята, будет Славик исполнять заповеди юного пионера? — спросила Таня.
— Будет! — прогудели ребята.
У Славика защипало в носу. Счастье, переполнявшее его душу, было так сильно, что становилось похоже на боль. Он едва удержался, чтобы не крикнуть, что будет самым послушным, самым смелым пионером в отряде и всегда, когда только можно, говорить правду.
— Как вы, ребята, считаете, сможет ли Славик вырасти таким же беззаветным борцом за дело трудящихся, какими были Сакко и Ванцетти?
— Сможет! — закричали пионеры.
— Хорошо. — Она обернулась к Славику. — А теперь скажи, что ты умеешь делать.
— Я умею… — Славик обливал губы, — я умею играть на рояле Ганон и гаммы… — Он почувствовал, что это сейчас не к месту, но продолжал: — И еще «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан».
— Хорошо. А еще что?
— Рисовать взятие Зимнего дворца!
— Громче!
— Рисовать взятие Зимнего дворца!
— Очень хорошо. В нашей стенгазете ты будешь… Ну-ка, ну-ка, нагнись. — Она наклонила его голову. — Ты что, куришь?
Карусель снова закрутилась.
— Да! — сказал Славик самоотверженно. — И еще… я хотел утащить у мамы шестьдесят девять копеек… Но больше этого никогда не повторится. И еще… Я должен признаться, что в подвале… — он хотел подробно покаяться, что совершил кражу со взломом, воровал бумагу, но ребята вдруг зашумели, захлопали в ладоши, и голос его потонул в общем шуме.
В первый момент у Славика мелькнула мысль, что шум вызван его отважным признанием, но вскоре стало ясно, что причиной оживления является невзрачный молодой человек нерусской национальности, незаметно появившийся в зале.
Молодой человек был чрезвычайно худ, у него были розовые, без ресниц, веки и голова, похожая на перевернутую грушу.
Он тихо улыбался и потирал сухие руки так, как это делают застенчивые люди, входя в столовую.
— Яша пришел! — говорили друг другу ребята. — Яша… Яша…
— Слышали? — спросил Яша, печально потирая руки.
Все поняли, что он спрашивает про Сакко и Ванцетти, и сказали, что слышали, кто тихо, кто громко…
— Ну что же… — продолжал он. — Тяжело, конечно, но предаваться унынию не стоит. Историю не остановить ни подлыми убийствами, ни грязной ложью. История движется своей мерной поступью, по законам, открытым Карлом Марксом… Старшие товарищи помнят, какой белый террор развязал в нашем городе походный атаман Дутов. Уже совершилась Октябрьская революция, уже в Москве и в Петрограде реяли кумачовые стяги, а у нас хозяйничали белогвардейцы, наводили ужас и ликвидировали трудящихся без суда и следствия. С семи часов начинался жуткий комендантский час. И что — помогло это им? Нет, не помогло. Не помогло потому, что народ есть народ… Одни уходили в Красную гвардию, другие бежали в степь, в киргизские юрты… В дополнение к этому машинисты нашего железнодорожного узла не особенно желали возить казаков на фронт. Ну подумайте сами: зачем пожилому машинисту везти белых казаков на фронт? Сын этого машиниста сражается за мировую революцию, а папа повезет толпу казаков, чтобы они рубили этого сына на две половинки? Зачем это ему надо?
Он поднялся на сцену и продолжал:
— Сейчас я вам скажу такое, что вы будете смеяться. В тот год по Артиллерийской улице вели седого машиниста. Его вели два казака. Они ехали на лошадях, с шашками наголо. А он шел между ними и плакал, буквально как будто его вели на ликвидацию. А что они с него хотели? Они хотели, чтобы он вел поезд с казаками, и только. Один машинист, абсолютно беспартийный старичок, — так тот всю ночь простоял босой на снегу, навлекая на себя воспаление легких. Сейчас он служит в главных мастерских, в вагоно-колесном цехе. Случаем, будете в мастерских, можете зайти до него на немножечко. Только не подходите все вместе, а то он испугается. А то еще была история: летит без остановки эшелон, а белоказаки машут руками из теплушек и орут, как зарезанные гусаки, и всем становится ясно, что машинист и кочегар спрыгнули на ходу, и поезд идет по своему усмотрению… Но, увы, в то время, как сознательные товарищи отказывались развозить белых по фронтам, машинисты и кочегары не чисто пролетарского происхождения продавались белым за дрова и свиное сало…
На этом месте своего рассказа Яша достал из кармана кусок хлеба и стал жевать. Но никто даже не улыбнулся.
— Вы, товарищи, знаете, как называют таких типов? — спросил Яша. — Ну? Штрейк…
Ребята молчали.
— …бре! — не терял надежды Яша.
Ребята молчали.
— …хе-е… Неужели не знаете? Вот так номер!
— Ры, — подсказала Таня.
— Ры-ы! — радостно закричали пионеры.
— Ну конечно! Штрейкбрехеры! И вот в один прекрасный день, товарищи, утречком на столбике, у депо, все видят, — приклеена записка: «Машинист Чуркин продался белым. Сторговался везти казаков. Отправка эшелона шестого января, восемь утра». А в конце — подпись: «Телеграфист Ять». Написано грамотно, пером рондо и довольно чистым почерком. Кто писал? Неизвестно. В рассказе у Чехова, как вам уже известно, выведен телеграфист по фамилии Ять, но это, конечно, был совершенно другой телеграфист. И вот, представляете себе, рабочие депо и службы тяги получают такое известие. Они надевают на себя кто что и зимой, по бурану и по морозу, идут туда, где проживает этот Чуркин. Они идут, чтобы убедиться своими глазами: или это Чуркин, или это Иуда. Идут старики, у которых Комитет спасения ликвидировал сыновей, идут вдовы с детьми, у которых не осталось ничего, кроме аппетита, — и ждут, когда этот мерзавец прожует сало и выйдет из своего теплого дома.
А теперь я вам скажу такое, что вы ахнете. Зверь такой у нас был — комендант Барановский. Ему доложили: «Так и так, скопление публики и записка». Что там себе подумал комендант Барановский, я не знаю. Наверное, он подумал: «Вот так номер!» — приказал разогнать народ и разыскать в двадцать четыре часа телеграфиста, который скрывается под псевдонимом Ять. Начали хватать кого попало. И тех, которые пишут пером рондо, и тех, которые пишут другими перьями. Устроили форменный белый террор. В городе стоял стон — и в Форштадте и в Новой Слободке… И что вы себе думаете? Через два дня вторично на столбике, около депо, записка. И вдобавок вторая такая же записка висит возле водокачки. Записка, которая висела возле водокачки, теперь находится у меня. Теперь, когда прошло столько лет, это уже не простая записка, а реликвия революции, и руками трогать ее не дам, за что заранее прошу извинения. Но издали покажу.