Очнулся Таракан не скоро. Он лежал в кромешной тьме, в чем-то мокром; над ним светились неровные ниточки. Постепенно он догадался, что светлые ниточки — щели между досками и что он лежит в ларе, куда мясники выбрасывают всякую дрянь — гнилые кишки, кости, копыта. Таракан стал вспоминать, что произошло, и размышлять о странностях жизни. Его тело гудело, как телеграфный столб. Сил не было. Сперва он решил здесь переночевать. Но мухи не давали покоя. К тому же он обнаружил, что верное «перышко» исчезло. Эта потеря огорчила его, и он решил отомстить мяснику сейчас же: или прикончить его самого, или поджечь лавку. Он с трудом поднял крышку ларя и выбрался, выплевывая изо рта кровь и сургучные крошки. Пройдя шагов двадцать, он упал.
И если бы не Алина с соседнего двора, его история на этом бы и кончилась…
Отцу Таракан не сказал ничего. Соседи советовали вызвать врача. «Не врача надо вызывать, — сказал Таранков, — а участкового». Врач все-таки пришел, прописал цинковую мазь, велел лежать две недели и мерить температуру. Таракан вылежал два дня, а на третий полез на крышу. Там его и застал Славик.
Таракан сидел у трубы, чугунный от синяков, и губы у него были как жареные.
Возле него кверху бледными лапками лежал мертвый турман.
Это было другое большое несчастье. Главный голубь, супруг Зорьки, подох.
Несколько дней он ничего не ел и не пил, сидел нечесаный и лохматый, похожий на еловую шишку, и, хотя Коська развлекал его, как умел, пел ему: «Ох, Мотя, подлец буду…» — сидел нахохлившись и грел нос под крылом. А сегодня утром ребята застали его мертвым.
Потеря голубя потрясла Славика больше, чем история Таракана.
— Не рыдай, родная, успокойся, — утешал его Коська. — Мы тут другое начинание затеяли. Об голубе тужить нечего! Обожди, понаставим домиков не хужей Самсона, на сотню турманов.
— За бумагой я не полезу, — предупредил Славик. — У меня нет больше настроения лазить за бумагой.
— Нам не надо бумаги. У нас другое начинание.
— Лампочки, — осторожно шевеля разбитыми губами, выговорил Таракан.
— Понятно тебе, лампочки! — подхватил Коська. — На седьмое ноября затеют гулянку, лампочки понавешивают. Иллюминацию затеют — веселися, весь народ! Дождем, когда ляжут спать, и пойдем с корзинами… Пускай каждый по сотне лампочек вывинтит — это сколько будет денег, умноженное на четыре?
— Да вы что! — сказал Славик. — Я не пойду.
— А если нет, то почему?
— Bсe, — выговорил Таракан.
— Нет, я серьезно не пойду. Во-первых, люди будут праздновать революцию, а мы почему-то будем вывинчивать лампочки. Это просто свинство с нашей стороны. Я не пойду. И Митя, я думаю, забыл, что он юный пионер.
— Все, — снова через силу процедил Таракан.
— Все пойдем, понятно тебе? — Коська с удовольствием выполнял должность толмача. — Днем тебе никто не запрещает: пионер, стучи на барабане и будь готов, — а ночью будь такой любезный, не забывай, что ты в шайке голубятников, и явись по команде с корзинкой. Чем крепче нервы, чем ближе цель.
— Митя, неужели ты согласился? — спросил Славик. — Это же свинство!
— Да нет, — протянул Митя нехотя. — Я вывинчивать не подряжался. Я носить только.
— Как же тебе не стыдно! Красную звездочку повесят, а ты с нее лампочки вывинтишь, чтобы она потухла? Ты что, забыл, что ли, заветы?
— Что ты ко мне прилепился! — крикнул Митя. — Никуда я не пойду с ними… Я не знал, что звездочка!.. Я не подряжался со звездочки вывинчивать! И сам не стану и Таракану не дам!
Лицо Таракана стало костяным. Он с трудом поднялся и, хромая, направился к Славику. Упругое железо гремело от его шагов то возле Мити, то возле Коськи. Славик стоял у самого края. С высоты четырех этажей были хорошо видны пригнанные, как кукурузные зернышки, камни мостовой. Проехала белая крыша автобуса. Таракан осторожно, боком, опускался по крутому скату.
— Ладно вам, ладно, — забормотал Коська. — Ты, Огурец, народ не сбивай. А то по сопатке. Я по-прежнему такой же нежный.
Таракан приблизился к Славику и уставился на него холодными золочеными глазами.
— Пойдешь? — проговорил он неповоротливыми губами.
— Тебя, Огурец, спрашивают. Пойдешь или нет? — подхватил Коська, хотя нужды в переводе не было.
— Да пойми же ты, Таракан, — очень убедительно заговорил Славик. — Ты человек вдумчивый. Лампочки повесят не так просто, а в честь революции, на память о людях, которые погибли за революцию, за всех нас и в том числе за твое счастье. Вот был Глеб. Митя знает, молодой большевик. Его застрелили в тюрьме, и у него осталась супруга Маня. И на память об этом Глебе повесят лампочки. Как же ты можешь их вывинчивать. Что ты?!
Таракан не слушал. Он удивленно осматривал красивыми глазами пацаненка, который осмелился ему возражать.
— Если тебе понадобились деньги, лучше я еще раз в подвал полезу, — говорил Славик. — А лампочки вывинчивать — это же воровство. Это некрасиво…
— Некрасиво? — спросил Таракан и схватил Славика за галстук у самого подбородка, так что Славику пришлось задрать голову.
— Пусти, — сказал Славик, белея.
Он многое сносил от приятелей ради дружбы, ради подобия дружбы. Но то, что Таракан схватился шершавой, в цыпках рукой за новенький, подаренный Таней и поглаженный мамой пионерский галстук, схватился грязной рукой за святыню, которая превращает его в человека, как все, — этого его маленькая душа вынести не могла.
— Пусти галстук, — сказал он металлическим папиным голосом.
— А пойдешь?
— Пусти галстук.
— А если с крыши скину?
Фраза была слишком длинной. Из губы Таракана пошла кровь.
— Пусти сейчас же, — сказал Славик. — Или… или я не знаю, что с тобой сделаю.
— Два… Три… — отсчитывал Таракан, подталкивая его к водосточному желобу.
И тут произошло то, о чем впоследствии говорили не только свои ребята, но и пацаны с соседнего двора и с улицы и о чем сам Славик вспоминал с замиранием сердца. Все поплыло перед его глазами. Удивительный, сверкающий мир, в котором раздают барабаны, жгут у реки костры, загоняют голубей, катаются на велосипедах, летают на кроватках под небеса, играют на фортунке, щурятся на солнце, жуют серку, — весь этот многоцветный, заманивающий мир терял цену, если в нем совершаются такие невыносимости. Сладкая злоба захлестнула Славика. Крепко, до судороги, схватил он владыку двора за вихры, схватил обеими руками с такой силой, что пальцами услышал, как трещали корни волос, и повис на нем всей своей тяжестью. Он понимал, что жить ему оставалось считанные секунды, и торопился насладиться этими последними секундами возможно полней.
— Ты плохой! — кричал он пронзительно и дико. — Тебя боятся, ты и воображаешь! А по правде, ты плохой! Очень плохой и даже отвратительный!
По расчетам Славика, они должны были давно уже лететь кверху тормашками. Но произошло другое: Таракан стал пятиться от края крыши к слуховому окну, к голубятне. Славик сперва ничего не понял, а когда понял, от изумления разжал руки. Несколько шагов Таракан осторожно пятился все так же, пригнувшись; ему казалось, что его еще тянут за волосы. Со стороны это казалось смешным; во всяком случае, зеленый от ужаса Коська издал звук, похожий на хихиканье.
Наконец Таракан встряхнулся, оглядел Славика сверху вниз и снизу вверх по контуру.
— Чего? — криво усмехнулся он. — Перепугался? А ну, сгинь!
Коська и Митя торчали — один у голубятни, другой у трубы — как замороженные.
Славик перешел на другой скат и, только теперь начиная пугаться, стал слезать по гремучей пожарной лестнице.
28
Славик так и не понимал — гордиться ему своим отчаянным поступком или раскаиваться. Правда, Митя стал поглядывать на него уважительно и два раза назвал его не Огурцом, а просто Славкой. Но стоило Славику представить, как нога срывается с желоба и как они с Тараканом, сцепившись, медленно летят на выпуклые камни мостовой, дыхание у него захватывало и противная дрожь продирала до самых пяток.
Только барабан утешал Славика.
Когда взрослые уходили на службу, он запирал черный ход на крюк и учился барабанить в коридоре. Конечно, приятнее было бы пройтись по двору, похвастать хотя бы перед Машуткой, но выходить из квартиры было невозможно. Таракан третий день ждал его, чтобы «вывернуть наизнанку».
Впрочем, через несколько дней выйти все-таки пришлось. Вожатая дала ему неотложное задание: навестить больную Ольку.
Сначала Славик решил идти один и, если придется, безропотно принять муки. Но в последний момент он смалодушничал и упросил Митю проводить его хотя бы до угла.
Митя согласился. Не сразу, но все-таки согласился.
Они пошли торопливо, благополучно миновали арку ворот, и в тот момент, когда у Славика совсем отлегло от сердца, откуда-то с неба раздалось:
— Огурец! Стой-ка!
Славик ссутулился и застыл, как под мушкой винтовки: на краю крыши стоял Таракан.
— Куда поканал? — спросил Таракан страшно доброжелательно.
— В больницу.
— В какую?
Славик оправился от первого испуга и схитрил:
— В центральную.
На самом деле Олька лежала в железнодорожной больнице.
— Отец, что ли, загинается? — спросил Таракан.
— Нет.
— Мамка?
— Нет.
— Тогда нечего тебе там делать. Топай сюда.
— Зачем?
— Разговор есть. Лезь. Не пожалеешь.
— К сожалению, я сейчас не могу, — проговорил Славик. — Во-первых, меня послали в больницу.
— Ну, гляди. Придется мне самому слазить. Митька, подержи-ка его.
Митя поглядел наверх, прикинул время, за которое Таракан спустится по пожарной лестнице и выбежит на улицу, и сказал дерзко:
— А чего его держать? Я не нанимался.
— Что-о? — удивился Таракан.
— A то-о! — передразнил Митя и добавил тихо, чтобы Таракан не услышал: — Больно раскомандовался!
Но Таракан имел собачий слух.
— Огурец, — сказал он спокойно. — А ну, врежь ему по сопатке. За мой счет.