— За тебя, государыня моя, не только на неравную борьбу, на верную плаху готов, за тебя готов даже на междоусобие, хотя и горько мне, на старости лет, разрушать то, над чем я работал всю мою жизнь. Но покуда не началась ещё между вами борьба, борьба открытая, беспощадная, не долг ли мой предупредить её всеми средствами? Я не Щегловитов[1], который из честолюбия готов...
— Щегловитов готов умереть за меня так же точно, как и ты, князь Василий...
— Щегловитов молод и пылок. Я стар и опытен, царевна. Щегловитов не рискует ничем, кроме головы своей, которой он дорожит очень мало. В сражении он лев; он герой; в совете — он безумный мальчик, несмотря на свои тридцать лет. И его ли советы предпочитаешь ты моим, царевна?
— Я не нуждаюсь в советах Щегловитова; он начальник стрельцов и не выходит из пределов своих обязанностей, но ты, князь Василий, не слишком ли преувеличиваешь могущество Петра? Посмеет ли он коснуться головы стрелецкого начальника, окружённого своими стрельцами? Посмеет ли он коснуться твоей головы, князь Василий? Я уж и не говорю о моей...
— А я только и говорю, только и думаю о твоей, царевна. Я знаю, что мой долг, мой священный долг, отстаивать тебя до последней возможности, и я отстою тебя или сам погибну. Но тот ли же долг у сыновей моих? — прибавил князь Василий шёпотом. — И вправе ли я требовать, чтобы они, в угождение мне, жертвовали и своими убеждениями, и своей будущностью... да и зачем они так нужны тебе? Они не намного усилили бы нашу партию, а...
— Гибель верная, хочешь ты сказать; я это уже слышала. Но, во-первых, такой человек, как великопермский наместник, не может не придать большого веса партии, к которой он пристанет, а во-вторых, князь Василий, твои сыновья не дети, а государственные сановники: они не могут быть уволены со службы иначе как по собственному прошению, пусть они...
— Ты могла бы, царевна, и по представлении твоему ни один из царей не воспротивился бы этому, послать моих сыновей, как членов Посольского приказа, или в Польшу, или к императору, или к французскому королю. Кстати, у князя Алексея сын на возрасте: ему скоро десять лет минет, и мы желали бы поместить его в Сорбонну.
— Это зачем?
— Сорбонна — лучшее воспитательное заведение в Париже; нам хотелось бы дать моему внуку солидное образование.
— За обедом поговорим об этом; а покуда просмотри эти бумаги и сделай на них отметки. — И царевна вышла из комнаты, указав своему министру лежавшие на столе, ещё не распечатанные, пакеты.
К обеду собралось всё семейство князя Василия Васильевича, кроме жены его, княгини Феодосии Василиевны, неохотно показывавшейся при дворе царевны.
— Миша, — сказала царевна, поцеловав внука князя Василия Васильевича и сажая его около себя, — знаешь ли, что дедушка отправляет тебя учиться во Францию?
— Знаю, государыня царевна; знаю, что меня отдадут в Сорбонну, если ты дашь на это соизволение, — отвечал мальчик, не в первый раз говоривший с царевной и выученный, как, по тогдашнему этикету, надобно отвечать царевне.
— И ты, княгиня Мария Исаевна, — спросила царевна у матери Миши, — благословляешь его на такое дальнее путешествие?
— Как же не благословить, государыня, когда этого желают и князь Василий Васильевич, и муж мой? Я хоть и не нежная мать, а всё-таки жаль расстаться с сыном: он у меня один остался; но у нас обучиться ему негде, а учиться надо: не те времена, чтоб без учения выйти в люди. Боюсь только, что теперь с отменой Нантского эдикта[2] во Франции не совсем спокойно...
— Да и у нас не спокойнее, — отвечала царевна. — Ну а с кем ты, Миша, поедешь? С отцом или с дядей? — спросила она у мальчика.
— Нет, государыня, — отвечал князь Алексей Васильевич за своего сына, — Миша поедет не с отцом: место его отца в Москве.
— Нет, государыня, — повторил за братом князь Михаил Васильевич, и моё место теперь не в Париже.
— Как же ты говорил мне, князь Василий, что твои сыновья хотят ехать за границу? — обратилась она к князю Василию.
— Я не хотел советоваться с ними об этом, не переговорив сперва с тобой, царевна, и не испросив твоего согласия.
— Я сказала, князь Василий, что против твоей воли я их удерживать не стану: хоть завтра же выдай им заграничные паспорта или посольские грамоты. В самом деле, так будет лучше, — прибавила царевна, с грустию глядя на сыновей князя Василия Васильевича.
Обед подходил к концу. В то время как, подав десерт, состоявший из фруктов, кофе и ликёров, главный стольник вышел и затворил за собой дверь, дверь эта отворилась опять, и в комнату вошёл новый, незваный гость.
То был царь Пётр Алексеевич.
Увидев несколько чужих лиц там, где он думал встретить только брата и сестру, Пётр смутился и молча остановился у двери. Все встали, увидев государя; одна София Алексеевна, немножко побледнев, осталась на своём месте и, окинув брата взглядом, не скрывавшим неудовольствия.
— Откуда ты так поздно или так рано, братец? — спросила она.
Преодолевая робость, столь естественную в семнадцатилетнем юноше, Пётр нетвёрдым шагом подошёл к сестре и, слегка наклонив перед ней голову, подал руку стоявшему около её кресла князю Василию Васильевичу.
— Я прямо из Преображенского, с учения, — отвечал он царевне, — приехал переговорить с братом и с тобой об одном очень важном деле.
И, сев около сестры, на место маленького Миши, царь знаком пригласил всех стоявших гостей занять оставленные ими места.
Все сели.
— Государь обедает нынче в Вознесенском монастыре у тётушки схимонахини Анфисы[3], — сказала царевна, — и, вероятно, пробудет у неё весь вечер. Завтра её именины, и, не любя пиров, государь хочет поздравить её с вечера. Но если твоё важное дело не непременно требует присутствия государя, то я готова выслушать тебя хоть сейчас же. Говори.
— Теперь не время, сестрица, после обеда.
— Мы отобедали, сейчас кончим десерт и останемся вдвоём, если ты этого желаешь. Князю Василию тоже нельзя присутствовать при нашей беседе?
— Князь Василий Васильевич может присутствовать при всякой беседе, касающейся блага государства, — отвечал Пётр. — Да и дело моё совсем не тайное: я приехал жаловаться брату и тебе, царевна, на Щегловитова и на его стрельцов: дня не проходит, чтобы они не затеяли ссоры и даже драки с моими преображенцами. Щегловитов или не умеет, или не хочет унять их. Они ничего не боятся и открыто говорят, что знают только своего начальника. Долго ли, князь Василий Васильевич, должен я терпеть оскорбления и угрозы этих янычар? — повернулся царь к князю Василию.
— Ты знаешь, братец, — отвечала царевна, — что я никогда не потакала им; всякая их вина была строго наказана, и Щегловитов мне ничуть не дороже других стрелецких начальников. Если он виноват, то должен быть наказан; но уличи его на деле и накажи за вину, а не по наговору твоих потешных озорников... До сих пор, сколько мне известно, Щегловитов предан и государю, и мне, и даже тебе...
Будучи почти пятнадцатью годами старше брата, царевна привыкла обращаться с ним как с ребёнком, и хотя она и имела много случаев убедиться, что влияние её на Петра становилось с каждым днём слабее и что вообще такой ребёнок, как Пётр, не может долго оставаться под её опекой, однако ж она охотно щеголяла мнимой своей над ним властью и при людях обращалась с ним не как с государем, равным правами с Иоанном Алексеевичем, а как с мальчиком, на которого она, старшая сестра и соправительница государством, имела права неотъемлемые. Она, например, никогда не называла преображенцев и семёновцев иначе как пьяницами или озорниками. Самого Петра звала или братцем, или Петром Алексеевичем, между тем как, говоря об Иоанне, она всегда называла его государем, а в присутствии Петра, как будто ему в обиду, она особенно отчётливо подчёркивала слово «государь».
Пётр или не замечал этих обид, или считал их маловажными, и равнодушие это, конечно, не улучшало отношений между братом и сестрой.
Когда царевна сказала, что, несмотря на наговоры потешных озорников, Щегловитов предан и государю, и ей, и даже ему, Петру, она надеялась отвлечь гнев Петра от Щегловитова на слово даже.
— Хороша преданность! — отвечал Пётр. — Я посылал за ним два раза, и его не могли найти. Если б он был не виноват, то не прятался бы.
— Государь, — сказал князь Василий Васильевич, — если Щегловитов прогневил тебя, то прикажи мне, и завтра ж он будет отыскан и выдан тебе головою. Но он популярен, если ты хочешь послушаться моей опытности, то не спеши вооружать стрельцов против правительства: ты сам назвал их янычарами; а давно ли янычары свергли с престола Магомета[4] за то, что он слишком круто начал унимать их?
— Слабые, нерешительные правительства всегда так кончают, — отвечал Пётр. — Зачем идти нам так далеко и искать примеры в Турции? У нас на глазах стрельцы поднимали на пики и разрывали на куски Долгоруких, Нарышкиных, Матвеевых, Салтыковых и большую часть преданных нам бояр. И как были они наказаны за свои неистовства? Никак. Правительство, не считая себя довольно сильным, чтоб наказать бунтовщиков, поощрило их к новым бунтам и теперь...
— А разве Хованские не были наказаны? — прервала царевна, подавая Петру чашку только что вскипевшего кофе и наливая ему стакан глювейна[5]. — Разве главных сообщников их не казнили? Тебе было всего десять лет в тот памятный для меня день, когда в Воздвиженском были вывешены сорок голов стрелецких. Ты этого не помнишь, братец.
— Нет, царевна; и мне памятен день этот, день твоих именин. Казнь мятежного Тараруя[6]