— Ай да князь! Спасибо ему! Дай Бог ему здоровья! — дружно и громко кричали в толпе. Унылые выражения на лице мгновенно исчезли; обиженные фортуной ободрились новой надеждой и кричали громче других.
Вынули ещё четыре или пять билетиков, и княгиня, вдоволь налюбовавшись на радостные лица детей, не стала дольше томить их: раздав без лотереи остальные полушубки и валенки, она возвратилась к дедушке — ещё раз поблагодарить его за доставленное ей удовольствие.
Посадские дети бегом возвращались домой. Впереди всех бежал Петька, прозванный, как видели, Клюквой. Это прозвище дано было ему вследствие того, что один из уличных его товарищей застал его лакомящимся клюквой, которую он собирал среди нечистот. Как ни вывёртывался бедный лакомка, как ни божился, что он это так только, хотел попробовать, товарищ уличил его и поднял на смех при нескольких свидетелях. Это случилось месяцев пять тому назад, и молва о таком странном аппетите в двенадцатилетнем, с виду здоровом, мальчике живо разнеслась по всему околотку, к великой досаде его родителей, знакомой нам четы Сумароковых. Спиридон Панкратьевич с самого начала принял деятельные, строгие меры, чтобы заставить негодных ребятишек позабыть эту историю и чтобы искоренить употребление глупого и бессмысленного, по его мнению, прозвища: он выдрал десятка три детей за уши; роздал десятка два подзатыльников, даже высек двух или трёх мальчишек. Но так как каждая из подобных мер исправления отзывалась обильными синяками на всём теле его единственного детища, то детище перестало жаловаться, и данная ему кличка, никем не оспариваемая, прочно укрепилась за ним на всю его жизнь.
Возвращаясь с лотереи, он, как уже сказано, бежал впереди всех. Хотя он в этот раз ничего не выиграл (полушубок и валенки он получил в предыдущий раз), однако лицо его, обыкновенно угрюмое, сияло особенной, можно сказать, подозрительной радостью; во всех его движениях заметно было нетерпение добраться до дому.
— Ишь как Петька-то, должно быть, озяб! — кричали мальчики ему вслед (вблизи дома Спиридона Панкратьевича они остерегались употреблять прозвище Клюквы). Как он навострил лыжи-те! Уж не напроказил ли чего, как ономедни?.. Эй ты, Петька, постой: смотри, что у тя вывалилось из кармана!
Петька остановился, проворно поднял оброненную им и лежавшую в трёх шагах за ним вещь и принялся бежать с удвоенной скоростью. До дому оставалось всего шагов двадцать, но, как ни спешил он, Фадька догнал его и взял за шиворот. Завязалась борьба: враждующие стороны успели уже обменяться несколькими полновесными тумаками, и неизвестно, на чьей стороне осталась бы победа, если б на помощь Фадьке не подоспело подкрепление: пять или шесть мальчиков, опередивших других, схватили Петьку, не внимая ни просьбам его отпустить, ни обещанию угостить их ужотка, ни угрозами, что пожалуется тятеньке.
— Что это у тебя? — спросил Фадька, вынув из кармана Петьки баночку с отбитой половинкой верхушки.
— Это... это я сейчас нашёл, — отвечал Петька.
— Врёшь! — возразил другой мальчик. — Я сам видел, как сейчас эта банка выпала из твоего кармана.
— Да я не теперь, а давя около горы и нашёл её... пра, ей-Богу, нашёл. Пустите меня домой, ребята. Вон, кажись, тятенька идут...
— А! Ты опять тятенькой стращать! Опять фискалить!.. Так вот же тебе!
И тумаки градом со всех сторон посыпались на несчастного Петьку: всякий, даже из опоздавших на поле сражения, считал долгом не отставать от других.
Спиридон Панкратьевич в это время беседовал с женой своей, перечитывая ей в сотый раз, наизусть, самые резкие, самые красноречивые места из своего доноса.
— Странное дело, — говорил он, — что на эдакое письмо князь Микита Иванович так долго не отвечает! Легко ли, почитай, два месяца, как оно отправлено. А уж куда как мне эти латиреи надоели! Нынче, чай, опять Петя явится с пустыми руками: думают, дали полушубок, да валяные сапоги, да рукавицы с шарфом, так больше ему ничего и не надо! А небось туда же, взыскивать с бедного мальчика умеют. Всякое лыко в строку, надысь, в начале масленой, старый хрыч Харитоныч нажаловался на него, что, мол, он взял на кухне горсточку изюму. Велика важность — изюм! Плевать на изюм и на все эти латиреи хочу я... а бедного нашего Петра разругали на чём свет стоит. Чуть ли не прибили и отослали домой без ватрушки. Спасибо ещё, успел блинов поесть! Сраму-то одного сколько было из-за этого проклятого изюму! Что за шум? Что за колокольчики? Уж не купцы ли холмогорские? Как смеют они, канальи, разъезжать с колокольчиками? Вот я их!..
Спиридон Панкратьевич поспешно надел шубу и выбежал на улицу. Какое зрелище представилось взорам нежного отца! Сын, единственный его сын, его милый Петя, лежа в снегу, весь в синяках, с подбитыми глазом и с опухшим носом, кричит во всё горло, что он никогда не будет жаловаться тятеньке, что и лгать и воровать перестанет, что банку с вареньем он отнесёт назад к Харитонычу и что он попросит у него прощения.
С появлением Сумарокова сражение, разумеется, приняло другой оборот. Победители начали разбегаться во все стороны; но Сумароков успел задержать Фадьку и ещё одного мальчика, и многие из бежавших возвратились, чувствуя инстинктивно, что лучше разом разделить опасность между многими, чем впоследствии подвергаться ей поодиночке.
Спиридон Панкратьевич дрожал от бешенства:
— Да как вы смеете, негодяи?! Да как вы могли решиться?.. Да знаете ли, кого вы избили? Да знаете ли, что я с вас со всякого по семи шкур посдираю?! — Он вошёл в такую ярость, что забыл на минуту о слышанном им колокольчике и об ожидаемой им доходной статье с холмогорских купцов.
Между тем колокольчик звенел всё ближе и ближе, и в ту самую минуту, как гнев Спиридона Панкратьевича дошёл до крайней степени неистовства, кибитка, запряжённая парой, гуськом, на всей рыси остановилась так близко от толпы, что морда передней лошади коснулась разгневанного лица градоначальника.
— Что это за шум и откуда набралось так много детей? — спросил громкий голос из кибитки. — Что за крик?
Почувствовав на лице своём дыхание лошади, Сумароков живо отскочил в сторону и подбежал к кибитке.
— Поезжайте своей дорогой, — сказал он сидевшим в ней, — остановитесь у Ивана Никитина, четвёртая изба налево; ужо и с вами будет расправа, а теперь не мешайте мне расправиться вот с этими негодяями.
Сумарокову так приятно было думать, что в кибитке непременно сидят холмогорские купцы, что ему даже не пришло в голову проверить самым простым вопросом справедливость своей догадки. Да и до того ли было ему?
— Что с вами, Спиридон Панкратьевич? Или вы не узнаете меня? — спросил тот же голос из кибитки.
— Ах, это вы, князь Михаил Алексеевич? Я вас, точно, не узнал бы, — отвечал Сумароков, не скрывая досады. — Но всё равно отправляйтесь домой: старик и жена заждались вас: отец и дядя на охоте. Трогай, — прибавил Сумароков, обратившись к ямщику.
Ямщик, не слыша подтверждения этого приказания из кибитки, подтянул лошадей, готовых было тронуться от начальнического движения руки Сумарокова.
— Какой старик и какая жена? — спросил князь Михаил Алексеевич. — Неужели вы таким тоном говорите со мной о моём деде и о княгине Марфе Максимовне?
— Дело не в тоне, а вам говорят: не мешайте, — так и не мешайте. Ступай же! — повторил Сумароков ямщику. — Ступай! Не то плохо будет!
— Ну как же после этого не бить тебя, — сказал Фадька Петьке, стоявшему около своего отца. — Ты слышишь, как твой батька смеет говорить с хозяином нашей княгинюшки?
Сумароков не замедлил бы расправиться с дерзким Фадькой по-своему; но, зная популярность Голицыных в Пинеге, он боялся, как бы все мальчики, а за ними, может быть, и взрослые под предлогом этой популярности не вздумали сосчитаться с ним за свои собственные обиды.
«Один в поле не воин, — думал он, — а вокруг кибитки народа, и народа подгулявшего, собралось немало. Потом, разумеется, я назначу строгое следствие; но теперь, пожалуй, так отдубасят, что и никакому следствию не рад будешь». Быстро сообразив всё это, Спиридон Панкратьевич пустился на дипломатию.
— Извините, князь, — сказал он, — у меня большое горе, и я весь вне себя: здесь на улице завязалась драка, в которой моего Петю сильно поколотили; как градоначальник и как отец, я должен разобрать дело и с виновных взыскать. Поэтому... прошу вас быть так добрым и меня больше не задерживать: князь Василий Васильевич, обе княгини и княжна Елена Михайловна, слава Богу, здоровы...
— У меня есть к вам письмо, — сказал князь Михаил Алексеевич.
— Письмо? От кого?
— От князя Репнина. Я вам ужо пришлю его.
«Ага-а! Наконец-то и на нашей улице праздник!» — подумал Сумароков.
— Письмо запечатано? — спросил он.
— Разумеется! А за что поколотили вашего Петю?
— Я ещё не разобрал дела; сейчас разберу его со всевозможной справедливостию. — Спиридон Панкратьевич хотел сказать: со всевозможной строгостию, но, взглянув ещё раз на толпу, перед которой он чувствовал непреодолимое уважение, он повторил:— Со всевозможной справедливостью, — И прибавил: — И со всевозможным снисхождением. Я всё ещё надеюсь, — продолжал он, — что дети не так виноваты, как кажется; тут, должно быть, какое-нибудь недоумение, которое я и разъясню. А вам не угодно ли заехать покуда к жене моей и передать ей письмо князя Микиты Ивановича? Князь Василий Васильевич теперь почивает; княгини, кажется, поехали кататься, и вы бы очень успели...
— Нет! Заехать к вам мне некогда; а письмо я вам скоро доставлю.
Кибитка тронулась, и за ней побежали все мальчики, кроме Пети; убежали даже Фадька и другой военнопленный Сумарокова. Толпа начала медленно расходиться.
Спиридон Панкратьевич повёл сына домой, освидетельствовал, с помощию своей жены, его раны и, видя, что они нимало не опасны, начал расспрашивать его о причине нанесённых ему побоев.