Царский изгнанник — страница 23 из 80

Можно, — отвечал Спиридон Панкратьевич хриплым басом, — можно, только не этой. Он показал на свой графинчик, на дне которого оставалось ещё несколько капель.

Анна Павловна дрожащей от радостного волнения рукой налила полстакана из Петиного графина и велела позвать гонца.

   — На вот, братец, выпей на здоровье, — сказала она, — отогреешься, мороз страшный.

   — Так, госпожа, — отвечал посланный князя Михаила Алексеевича не чистым русским, но очень понятным языком, — очень морозно на дворе, зима сурова в этом крае.

   — Выпей же, как раз согреешься, — сказал Сумароков, — а я покуда прочту письмо.

Очень благодарю, пулковник; я не пие вудки; пить не буду; а ежели пулковник позволит, то я погреюсь у печки. Hex тылько пулковник подпишет эту квитанцию.

   — Что подписать?

   — Вот эту бумагу, — отвечал гонец, учтиво кланяясь и подавая Сумарокову лист бумаги.

Сумароков прочитал написанное на листе:

   — «Я, нижеподписавшийся пинежский военный начальник Спиридон Панкратьевич Сумароков, сим удостоверяю, что письмо от его сиятельства князя Аникиты Ивановича Репнина доставлено мне в исправности сего 15 февраля 1713 года; в чём и подписуюсь».

   — Кто вы такой будете? — спросил Сумароков, немножко сконфуженный свободным обращением незнакомца и изменяя прежний грубый тон на менее неучтивый.

   — Ян Ведмедский, компаньон его сиятельства.

   — Кампании — что это за новый чин?

   — То не чин, господин пулковник; то ужендованье[31]: я разом и маршалэк двору[32], и секретарь, и курьер, и лекарж[33], и, смею сказать, сполечник[34] князя Михаила Алексеевича.

«Ну, не важная же ты, брат, птица, — подумал Спиридон Панкратьевич, — а мне пришло было в голову, что князь Микита Иванович для верности прислал письмо со своим чиновником».

Сумароков подписал расписку, и пан Ян Ведмедский, учтиво раскланявшись, уехал.

   — Где он поймал этого жендованова секлетаря и кульера? — сказал Сумароков. — Не нравится он мне, а — нечего сказать, — видный мужчина; и манеру знает хорошую: пулковником меня зовёт; по-ихнему пулковник значит полковник.

   — Ах, какой ты учёный, Спиридоша, — сказала Анна Павловна, — даже по-ихнему знаешь: а вот насчёт того, что он видный мужчина, то я не согласна: ему, чай, далеко лет за сорок будет. Тебе тоже сорок второй год; но какой ты в сравнении с ним молодец! Ну-ка, читай письмо, Спиридоша. А о посылке-то ты так и не спросил!

   — Что посылка? Говорю тебе: здесь не одной посылкой пахнет, — сказал Спиридон Панкратьевич, ударяя по пакету. — А ты мне вот что посоветуй, Анна Павловна: сейчас ли вскрыть пакет или покончить сперва с этой чаркой, а пакет покуда положить к образам. Выпивши, ещё веселее будет читать.

   — По мне, лучше потом допьёшь, Спиридоша; ты вечером и то больно плохо видишь. От образов письмо не переменится, да и нечего меняться ему. Я хорошо знаю князя Микиту Ивановича: он бы скорее ничего не написал нам, чем написать неприятное. Дай-ка свечку, Матрёша, да поправь лампадку, ничего не видно.

Кухарка принесла сальную свечку и щипцы.

   — Нет, Матрёша, — сказал Спиридон Панкратьевич, — для такого письма такая свечка не годится. Дай-ка две восковые, из тех, что церковный староста подарил на именины Анне Павловне.

   — Ну, Спиридоша, в добрый час! Ломай печать, — проговорила Анна Павловна.

Ответ князя Репнина отличался большой чёткостью почерка, ещё большей ясностью выражений и более всего утраченной в нынешних официальных бумагах энергичностью слога. Вот ответ этот:

«Пинежскому военному начальнику Спиридору Панкратиеву сыну Сумарокову.

Письмо твоё от 25 декабря прошлого 1712 года я получил, и вот тебе мой ответ: если ты посмеешь ещё раз выйти из строгих пределов данной тебе начальством инструкции или тем паче если ты когда-нибудь затеешь что-либо против проживающих там бояр, то я тебя, — было бы тебе известно, — и знать не хочу, а бояре, если заблагорассудят, упекут тебя туда, куда Макар телят не гонял. Помни, что с иным рылом соваться в калашный ряд не следует, и знай, что сановники, против коих ты дерзнул каверзить, могут не нынче-завтра занять прежнее своё положение.

Своей Павловне от меня скажи, что данное ей его сиятельством князем Михаилом Васильевичем прозвище она вполне заслуживает, так как не сумела даже удержать тебя от твоего вздорного, гнусного и ни с чем не сообразного поступка. Главная квартира в лагере под Фридрихштадтом, января 31-го дня 1713 года. К сей грамоте князь Аникита княж Иванов сын Репнин руку приложил».

При чтении первых строк сей грамоты Спиридон Панкратьевич весь побагровел, и чем дальше продолжалось чтение, тем лицо его, и в особенности нос, делались длиннее и полосатее. Хмель прошёл. Прочитав последнюю строку, Сумароков уныло склонил голову набок.

   — Вот те и посылка! — сказала Анна Павловна, — Недаром я во сне видела.

   — А эта пристала ещё со своей посылкой да со своими дурацкими снами! — Спиридоша приготовил было свирепый взгляд для жены своей, но взгляд этот был перехвачен стоявшей перед ним полной чаркой, и по привычке Сумароков уже протянул к ней руку; но внезапно и быстро, будто действием вольтова столба, рука отшатнулась назад и схватилась за один из полуседых и полулысых висков градоначальника.

   — Всё это ты наделала, проклятая чарка! — закричал Сумароков, с неистовством бросая её на пол. — Да ты, гадкий мальчишка, с вечным своим пьянством. Вот она, лишняя чарка! Вот оно, заклятие! Отозвались!

Спиридон Панкратьевич закрыл лицо руками и со стуком ударился им о стоявшую перед ним деревянную чашку с навагой.

Петя, прикидываясь испуганным, громко заплакал. Анне Павловне пришла мысль, что её муж сошёл с ума, и она не на шутку испугалась.

   — Успокойся, Спиридоша, — сказала она, облепливая голову мужа огуречной кожей, — конечно, несчастие неожиданное, огромное, но зачем же убивать себя?.. Бог не без милости.

Спиридон Панкратьевич поднял голову.

   — Бог не без милости? — вскрикнул он. — А Преподобный-то, а сивуха, а лишняя чарка?.. Ты говоришь, несчастие; не простое несчастие, а верная гибель, гибель на всю жизнь! Теперь они заедят меня. За что, говори, вы меня погубили? Знай же, дрянной мальчишка, — продолжал он, обращаясь к сыну, — знай же, что отныне тебе не дадут и понюхать вина; мало били тебя давеча эти негодяи!.. А если мать и после этого будет тебя спаивать, то не сметь заставлять меня пробовать твою подлую сивуху!

   — Да когда же Петя смел заставлять тебя, Спиридоша? — сказала Анна Павловна.

   — Да когда же я смел, тятенька?..

   — Молчать, пострелок! Перестань реветь и пошёл дрыхать, не то так те уши надеру, что забудешь, как со мной спорить!..

Уже не в первый раз случалось, что Спиридон Панкратьевич гневался на своего сына. Он любил сына; он, конечно, любил бы его, если б он мог любить кого-нибудь, кроме самого себя. Он любил бы его, как продолжение своей породы, как отрасль, и достойную отрасль, столь дорогого для него корня; но это не мешало ему иногда очень круто обращаться с продолжателем своей породы. Петя хорошо знал это: на памяти его был не один синяк, сделанный отцовскими руками и ни в чём не уступавший синякам, которыми наделяли его посадские мальчики. Он знал также, что в иные часы, в особенности вечерние, заступничество матери не успокаивало, а ещё более раздражало отца и что в эти вечерние часы самое верное — удалиться от зла и сотворить благо.

В поднятом о сивухе и о лишней чарке крике Петя яснее всего понял то, что отец его хватил лишнюю чарку: дело бывалое, нимало не обеспокоившее Петю. В первую минуту он счёл полезным заплакать: иногда слезами удавалось ему смягчить разгневанного отца, но, видя, что на этот раз тактика эта бесполезна, Петя, не ожидая повторения приказания идти дрыхнуть, проворно выскочил из-за стола, ещё проворнее вскочил на полати, часа за два перед тем очищенные Савельичем, и начал засыпать, мечтая о том, как на следующее утро отец его проснётся таким же нежным, как всегда бывает по утрам; как о лишней чарке не будет и помину; как отец, внутренне сознавая свою несправедливость, приласкает Петю и сам поднесёт ему опохмелиться; как он первой чаркой обманет его и скажет: «Вперёд не попадайтесь, Пётр Спиридонович», а он, Петя, при этом засмеется. Сладкие мечты Пети мало-помалу перешли в грёзы ещё более сладкие; и вот он видит, как отец его вывел фурштатских лошадей из конюшни и привязал к коновязи Фадьку, Ваньку, Захарку; как Петя упросил отца раздеть и привязать также Дуньку и Акульку, сказав ему, что они чаще всех ругают его Клюквой; как он, Петя, вооружённый семихвосткой своего отца, перебегает от Захарки к Дуньке, от Дуньки к Акульке; как все просят у него прощения; как Дунька, коробясь от боли, клянётся, что никогда не будет ни играть, ни смеяться, ни даже говорить с Фадькой, а только и будет говорить с ним, Петей; как обе девочки кланяются ему в ноги и целуют его руки, а он продолжает бить их и семихвосткой, и рукой; как все дети, особливо Фадька и Дунька, начинают истекать кровью и уже не в силах кричать, а семихвостка всё продолжает... всё продолжает...

Долго ещё бесновался Спиридон Панкратьевич, долго уговаривала его жена успокоиться, повторяя ему всем известные, но редко кого успокоивающие истины, что криком, бранью, швырянием на пол посуды и ударами кулаками по столу и по письму Репнина — беде не поможешь и что, напротив того, чем больше беда, тем больше надо противопоставлять ей хладнокровия и рассудительности.

— Сама я вижу, Спиридоша, — говорила Анна Павловна, что положение наше тяжёлое, безвыходное, ужасное, особенно если там знают содержание твоего письма к князю Миките Ивановичу, но ведь ответ его был запечатан; значит, князь Микита Иванович не хотел, чтобы Голицыны читали его. Не съездить ли мне на княжеский двор разузнать, что там об нас думают? Ведь я им не чужая: мой дед Иван Феодорович Квашнин был двоюродный дядя отцу старой княгини.