Царский изгнанник — страница 24 из 80

   — Знаю, матушка, но от этого не легче, как бы ещё хуже не было. Скажут: «На своих начал писать доносы».

   — А коль скажут, так я отвечу им, что, мол, Сысоев велел и что ты не смел ослушаться начальства, что Сысоев прислал тебе уже совсем готовую бумагу, которую ты только переписал и отправил.

   — Какую ты, матушка, околесицу городишь. Так и напишет о себе Сысоев, что он человек вздорный и малоспособный.

   — Ах, я было забыла это! Ну, скажу им: ты от себя прибавил, что Сысоев человек вздорный, эта прибавка, может, ещё послужит нам...

   — Не поверят этому Голицыны: не таковские; а вот — что правда, то правда — может быть, они о доносе ничего не знают, так надо поскорее принять меры, чтоб они не узнали о нём: придётся съездить тебе в Петербург и во что бы то ни стало выпросить этот донос у князя Микиты Ивановича; до тех пор я не буду спокойным ни на минуту. И кто мог ожидать подобного результата! Давно ли все придворные ненавидели князя Василия Васильевича, таскали его по острогам, чуть ли не пытали?.. А теперь вот что пишут! — И Сумароков ещё раз во всю мочь ударил кулаком по ответу князя Репнина.

   — Ну полно, Спиридоша, — сказала Анна Павловна, — опять выходишь из себя: не хорошо. Итак, я сейчас же отправлюсь к княгине Марии Исаевне.

   — Как же не выходить из себя! — продолжал Сумароков. — Знать тебя не хочу, пишет, свиным рылом зовёт меня...

   — Вольно тебе принимать это на свой счёт, Спиридоша, да и князь Микита Иванович пишет: «с иным» рылом, а не со «свиным» рылом. Нельзя обижаться на всякую поговорку.

   — Дурой зовёт тебя. Ну, положим, ты точно должна бы была отсоветовать мне. Прямая ты, право, дура, Анна Павловна, я на тебя понадеялся. Кому бы, кажись, как не тебе знать характер князя Микиты Ивановича? А ты зарядила своё: поклон, мол, князю напиши, попроси подачки да нет ли посылки? Вот те и подачка! Упекут тебя, пишет, куда Макар телят не гонял. Какие у него все глупые поговорки, никакой великатности не знает. А в самом деле, видно, князь Василий Васильевич опять входит в силу: даром что стар, а боятся его. Ну что ж! Ехать — так ехать! Поезжай, коль хочешь, а я ни за что не поеду; скажи, что мне нездоровится, что я давеча простудился. Ох, кабы знатье: не так бы обошёлся я давеча с князем Михаилом Алексеевичем!..

   — Я сначала ничего не скажу, — отвечала Анна Павловна, — посмотрю, что там у них делается, и если увижу, что всё благополучно, то пришлю сани за тобой. Вот только вопрос: с кем мне ехать? Савельич, чу, как храпит; денщик провалился с утра; Матрёшка нужна дома. Жаль, что ты Петю уложил спать, а то он и меня бы свёз и за тобой бы приехал. Да за что, скажи, ты так на него рассердился? Чем он виноват, что князь Микита Иванович прислал такой ответ?

   — А тем виноват, что ему не след нить водку: кабы не его лишняя чарка...

Сумароков вдруг остановился:

А ведь лишней чарки нынче не было, — пробормотал он сквозь зубы, — я её вылил на пол, и Преподобный, в справедливости своей, не может наказать меня именно в тот день, когда я перед ним не виноват... Знаешь ли что, Анна Павловна, — прибавил Спиридон Панкратьевич громким и внезапно повеселевшим голосом, — бояться нечего: я еду с тобой, и Петю возьмём, скажем: «Нынче прощальный день, и мы всей семьёй приехали проститься и, кстати, поблагодарить князя Михаила Алексеевича за доставленное им письмо. Чёрт бы побрал это письмо! Приготовь-ка мне новый кафтан, а я покуда разбужу Петю: бедный мальчик давеча очень перепугался.

Анна Павловна, ничего не знавшая о данном Преподобному заклятии, не понимала несвязных речей Спиридоши и приписывала их остатку хмеля, который, думала она, окончательно выйдет на морозе. Она вынула из сундука кафтан с серебряными галунами и принялась чистить его веником, а Спиридон Панкратьевич взлез на полати и потихоньку тронул своего сына за руку, судорожно мотавшуюся в воздухе.

   — Погодите, тятенька, — говорил Петя во сне, — позвольте ещё немножко... Вот я только Дуньку-то... приподнимите её и положите на другой бок, тятенька... вот эдак! Да пустите руку...

   — Полно бредить, Петя, проснись и одевайся. Сейчас едем на княжеский двор.

Петя открыл глаза.

   — Гак это было во сне! — сказал он с упрёком. — Зачем вы разбудили меня, тятенька! Я видел, что...

И мальчик начал рассказывать отцу свой милый сон.

   — Нечего жалеть пустого сна, Петя, — сказал отец, сделавшийся опять нежным и ласковым, — завтра наяву лучше увидишь, если будешь хорошо вести себя на княжеском дворе; не бойся, там весело будет: и полакомят тебя, и варенья, и пирожков, и чаю дадут; только ты, дурак, не объешься, как в последний раз, коль что дадут, не прямо в рот клади, а чинно положи перед собой. О давешнем варенье, чур, и не заикаться там, а если бездельник Харитоныч будет уличать тебя, то говорить то же, что мне говорил перед ужином... А в самом деле, мысль хорошая — привязать этих озорников и озорниц к коновязи... Право, молодец растёшь ты у меня, Петя!..

ГЛАВА VIIВЕЛИКИЙ ГОЛИЦЫН


На княжеском дворе было не до Сумароковых: приехав домой и узнав, что дед и мать отдыхают, князь Михаил Алексеевич погрелся немножко, напился чаю и, дождавшись возвращения Ведмецкого от Сумароковых, отправился вместе с ним в лопатихский лес, на облаву. Марфочка, просиявшая необыкновенной радостию, торопила мужа ехать и, провожая его, ещё раз повторила просьбу как можно скорее возвращаться с отцом и дядей.

   — Я так счастлива, — говорила она, — что, кажется, не дождусь, когда дедушка прроснется; я так счастлива, что если б смела, то рразбудила бы его и сообщила бы ему нашу ррадость.

   — Мы через час все будем дома, — отвечал князь Михаил Алексеевич. — Для такой радости можно и волков пощадить, а ты, пожалуйста, не проболтайся; даже матушке не говори... пусть и ей будет сюрприз.

   — Никому не скажу ни слова; а ты не боишься, как бы эта новость не поврредила дедушке?

   — Нет, дедушке она не повредит, ручаюсь тебе, что она даже не взволнует его, а если я за кого боюсь, то это за дядю: его надо будет приготовить со всевозможными предосторожностями...

Санки понеслись во всю прыть кровного каракового рысака, и Марфочка пошла наверх — посмотреть, не проснулась ли её Еленка. Свекровь встретила её на лестнице.

   — Что это вы, княгиня Марфа Максимовна? Мой сын приехал, а вы меня даже и разбудить не могли. Где он?

   — Он уехал на охоту, в лес...

   — Как хорошо! Не поздоровавшись даже со мною.

   — Он очень спешил; вы почивали, матушка, и ему не хотелось беспокоить вас. Он и дедушки не видал...

   — То дед, а то мать родная: кажется, есть разница!.. Да что это у тебя, моя милая, какое праздничное лицо? Чему ты так обрадовалась?

   — Как же мне не радоваться, матушка? Мой муж прриехал...

   — Муж прррыехал!.. Как бы не так! Меня не проведёшь: муж мужем, а тут ещё что-то кроется. Говори же поскорее!

   — Не могу, матушка; я бы вам сказала, да обещала мужу не говоррить; скорро всё узнаете; черрез час они приедут.

   — Скажите пожалуйста! Мужу обещала! Велика важность, что мужу обещала! — возразила княгиня Мария Исаевна дискантом, на полтона возвышающимся при каждом слове. — Куда как хорошо подучать мужа иметь секреты от родной матери! А я тут жди два часа! Да разве я скажу вашему мужу, что узнала ваш секрет? Да разве я не умею хранить секреты? Да с чего вы взяли говорить мне это? Что муж, свёкор и дедушка избаловали вас, так вы думаете...

При последнем слоге голос княгини Марии Исаевны оборвался, и она должна была остановиться, чтоб запастись воздухом.

Так вы думаете, — продолжала она октавой ниже и снова начиная возвышающуюся гамму, — так вы думаете, что я вам позволю говорить себе такие дерзости! Да как вы смели сказать мне, что я проболтаюсь? Нет, матушка: не так воспитана, уж если я дам слово, так ни за что не изменю ему никакими ласками, никакими пытками не выманишь от меня ничего, если я дала слово молчать, давши слово, держись!.. Я и с детства была такая. Уж ни за что, бывало, не изменю моему слову; вот мы вместе с кузиной росли; мне был девятый год, а Серафиме седьмой доходил...

Княгиня Мария Исаевна очень любила переноситься воспоминаниями к давно минувшему времени, и не было такой эпохи её возраста, в которую она, по её мнению, не могла бы служить укором настоящему поколению и лучшим образцом для всех будущих: ребёнком, она никогда не шалила и училась так хорошо, что все учителя, и особенно гувернантка-француженка, мадам Мариво, обожали её и ставили в пример всем её подругам. Молодой девушкой она нравилась всем, никому не стараясь нравиться и держа молодых людей в таком к себе почтении, что ни один из них не смел сказать ей ни малейшей любезности. Вышедши замуж, она продолжала всем нравиться: высшие сановники были влюблены в неё по уши; но, разумеется, никто не подумал заикнуться ей об этом. Она не то чтобы лгала или сознательно преувеличивала похвалы своим физическим и нравственным достоинствам; нет, она сама, и искренне, заблуждалась на этот счёт. Роста пониже среднего, круглолицая и краснощёкая, как полная луна, смуглая, как молдаванка, и со скулами, выдающимися кверху, как у калмычки, она, по какому-то необъяснённому физикой оптическому обману, замечала в себе прелести, никем, кроме неё, не замечаемые; её маленькие, серенькие, прищуренные глазки, глядясь в зеркало, видели в нём идеальную, очаровательную красоту, специально созданную для того, чтобы мужчины сохли от любви, а женщины — от зависти.

— Ты не дурна собой, Марфа, — говаривала она невестке, — но до того, что я была в твои годы, тебе далеко: на свадьбе царя Фёдора Алексеевича я имела такой успех, что царевна София Алексеевна, которая была пятью годами старше меня, бледнела от зависти; и не диво: без меня она была бы лучше всех на свадьбе; царь и царевичи не спускали с меня глаз; но увиваться около меня не смели: я держала себя не так, как нынешние молодые женщины...