Царский изгнанник — страница 41 из 80

Анисья всё больше и больше привязывалась к своему маленькому учителю, которого она очень полюбила ещё в Квашнине и который в дороге одним своим присутствием избавлял её от многих неприятных стычек с её помещицей. Поощрения она всякий раз принимала с большой благодарностью, но ела их редко, не иначе как по настоятельному требованию учителя, а большей частью откладывала для него же, на чёрный день.

«Бог знает, — думала она, — может быть, для него, для моего голубчика, опять настанут чёрные дни, так хоть пряничками да орешками потешу его...»

Училась Анисья так хорошо, успехи её в русском и французском языках были так быстры, что она в какие-нибудь Десять — двенадцать дней научилась по складам читать по-русски и знала наизусть много французских, очень для неё нужных, находила она, фраз. Серафима Ивановна не могла надивиться её старанию и успехам.

   — Эка ты дура, Аниська, — говорила она, — целые дни сидишь за тетрадью! Очень нужно учиться тебе грамоте да знать по-французски! Будто ты не понимаешь, что все эти уроки только так, в шутку, для забавы молодого князя, а ты и рада лакомиться его пряниками да цукерками да повторять, как сорока: «Покажи мне, где живёт прачка». Не за чем знать тебе, где она живёт: велят, так и без прачки, сама выстираешь бельё...

Анисья молча не соглашалась со своей помещицей и находила, что, отправляясь, может быть надолго, в страну, где никто не говорит на её языке, и выучась, хоть немножко, говорить на языке этой страны, она не так сильно будет тосковать если не по отечеству, то по своей Анюте, по которой она не переставала грустить с самого отъезда из Квашнина.

   — А что, principeilo, — спросила она раз у Миши (ей очень нравилось слово principeilo, особенно применённое к Мише), — что, если б я в Квашнине попросила твоего дедушку, чтоб Анюта ехала с нами? Ведь он, пожалуй, велел бы боярышне взять её?

   — Конечно, велел бы. Напрасно ты мне, Анисья, не сказала; я бы сам попросил дедушку; с Анютой нам было бы веселее ехать; да, кстати, я бы, пожалуй, и её поучил.

   — Видишь ли, и захотелось мне попросить тебя, да и забоялась я. Думала, боярышня отказала, так, видно, не судьба, а может быть, говорю, даже и к лучшему, что она отказала: при Карле Фёдоровиче, при больничном-то докторе нашем, Анюта отдохнёт, говорю, он человек добрый. А кабы я знала, что и здесь будет не очень дурно, то, может быть, и решилась бы я поклониться твоему дедушке.

   — Хочешь, Анисьюшка, я попрошу тётю, чтоб она велела прислать Анюту в Париж? Она мне теперь, ты видишь, ни в чём не отказывает, и в этом не откажет...

   — Отказать-то она не откажет, — отвечала Анисья, — пожалуй, даже обещает, а всё-таки ничего не сделает, да ещё мне же и достанется. Вот кабы дедушке твоему или родителю написать, так совсем другое бы дело; да и то боязно: больно рассердится Серафима Ивановна на нас на обоих, если Анюта приедет в Париж без её ведома. Лучше бы посоветоваться с Осипом Осиповичем, ведь завтра, слышь, мы весь день здесь?

   — Да, тете хочется купить баранью шубку, ей очень расхвалили ольмюцких барашков, да и отдохнуть хочется ей.

   — Так вот, когда она поедет по лавкам, а мы сядем за урок, так и попросить бы доктора подсесть к нам. Он надоумит нас, что делать. Он сам знает, что Анюту очень надо бы полечить в тёплом месте; уж больно не любит она зимы, а в Париже, говорят, зимы совсем не бывает, не то что у нас в Квашнине.

На следующее утро как условились, так и сделали. Напившись кофе, Миша принялся за урок Анисье, а Серафима Ивановна отправилась по магазинам, велев завезти себя сперва к банкиру Виланду, лучшему в Ольмюце, то есть имеющему наибольшее число корреспондентов за границей.

До Ольмюца Серафима Ивановна имела дела только с банкирами еврейского происхождения, обращавшими больше внимания на цифры верящих писем, чем на их редакцию; и в Бродах, и во Львове они удовольствовались гем, что взяли е Серафимы Ивановны квитанции в выданных ей деньгах и означили эту выдачу на её верящем письме.

Виланд же был честный и аккуратный немец, довольно словоохотливый и очень дороживший составленной им себе репутацией самой изящной учтивости и вместе с тем аккуратности, доходящей до педантизма.

   — Что вам угодно, милостивая государыня, — спросил он по-немецки, выходя из своего кабинета навстречу посетительнице, — чем могу служить вам?

   — Я бы желала взять в вашей конторе денег по кредитиву, — отвечала Серафима Ивановна по-французски.

   — Кредитив ваш на моё имя? — спросил Виланд довольно чистым для немца французским языком.

   — Нет, не на ваше, а на имя Лавуазье, в Париже.

   — Позвольте посмотреть.

Серафима Ивановна вручила ему верящее письмо.

Виланд едва взглянул на него.

   — Я знаю этот кредитив, — сказал он, — господин Лавуазье прислал мне с него копию... Сколько вам угодно взять в моей конторе, милостивая государыня?

   — Да червонцев двадцать пять или тридцать. До Вены мне тридцати червонцев будет, я думаю, довольно; я рассчитываю быть в Вене послезавтра.

Виланд подумал.

   — Извольте, милостивая государыня, — сказал он, — тридцать червонцев я вам могу выдать с удовольствием, благоволите подписать эту квитанцию.

   — А если б я пожелала больше? — спросила Серафима Ивановна, нервы которой начинали сдавать от изящной учтивости банкира, — если б я у вас попросила не тридцать, а триста, триста тысяч червонцев, разве бы вы мне их не выдали?

   — То есть, изволите ли видеть, милостивая государыня, — хладнокровно отвечал Виланд, — и да и нет.

   — Я вас не понимаю, господин банкир.

   — Прикажете ли говорить с вами откровенно, милостивая государыня?

   — Сделайте одолжение, милостивый государь.

   — Отчего вы не изволили привезти с собой молодого князя Михаила Голицына, вверенного вашему попечению?

   — Какой вопрос! Он остался в гостинице, в гостинице «Вена», «Штат Вин», как здесь называют её... Да не всели вам равно, где он? Разве кредитив написан не на моё имя?

   — Опять вопрос щекотливый, очень щекотливый, милостивая государыня, и я опять должен отвечать вам на него: и да и нет; кредитив, если вам угодно, написан на ваше имя, но благоволите обратить внимание на выражения, в которых он написан: в коммерции, как и в дипломатии, не употребляется ни одного слова лишнего, и хороший банкир, точно так же как и хороший посланник, должен уметь читать между строчками; позвольте ещё раз ваш кредитив. В нём, изволите ли видеть, сказано: «Г-же Квашниной, которая взяла на себя попечение о моём внуке, князе Михаиле Голицыне, с ней вместе путешествующем... прошу г-на Лавуазье и корреспондентов его, как во Франции, так и за границей...» Изволите ли видеть, как ясно сказано... «Выдавать мадам Квашниной...» и так далее.

   — Так что ж из этого следует? — спросила Серафима Ивановна, — мне нечего перечитывать этот кредитив, я его сто раз читала и знаю наизусть.

   — А из этого следует то, что, согласитесь сами, милостивая государыня, — господину Лавуазье и его корреспондентам нет никакой надобности знать, что молодой князь Михаил Голицын путешествует по Европе с мадам Квашниной и что дед его желает, чтоб он продолжал своё воспитание в Париже. С другой стороны, сколько я знаю, первый министр России не такой человек, чтобы пустословить в деловом письме.

   — Что ж вы читаете между строчками этого делового письма, господин банкир?

   — Читаю, — вы изволили приказать мне говорить с вами откровенно, — что кредитив написан не столько на ваше имя, сколько на имя вашего племянника, хотя он и несовершеннолетний. И это ещё более подтверждается концом письма, где сказано, что по помещении князя Михаила...

   — Знаю, читала... Следовательно, без позволения князя Михаила я не могу получить деньги у банкиров?

   — О его позволении в кредитиве ничего не сказано, но присутствие его при вас обусловлено ясно; поэтому я мог выдать тридцать червонцев по доверию к вашему честному виду, как говорят французы, но если б дело шло о более значительной сумме, то я должен бы был попросить у вас позволения поговорить хоть минутку с вашим племянником.

   — Вот дурак-то! — сказала Серафима Ивановна, садясь в коляску. — Чего-чего не наговорил он мне! И не дорого оценил он мою внешность: тридцать червонцев... Тьфу, болван! Хуже всякого жида!

Пока Серафима Ивановна была у Виланда и покупала потом шубку и кое-какие съестные припасы, Миша, Анисья и Чальдини, подсевший к ним вскоре после отъезда Серафимы Ивановны, вступали в очень важный заговор против власти квашнинской помещицы за границей.

Анисья очень удивилась, узнав, что во Франции если она пожелает, то может отойти от Серафимы Ивановны и получить паспорт на свободное жительство где захочет.

   — Как, без всякого выкупа! — вскрикнула она. — Неужели во Франции нет крепостных! Вот благословенная-то страна!

   — Крепостные-то во Франции есть, — отвечал Чальдини, — и они, может быть, ещё несчастливее ваших русских; но иностранные крепостные, как только переезжают границу Франции, могут требовать свободы, поступают под покровительство законов и по истечении трёх лет получают права гражданства. Даже здесь, в Римской империи, если Анисья хочет, то может хоть нынче же и почти без хлопот получить паспорт из ратуши: закон положительный...

   — Куда я пойду, батюшка доктор? Да она тогда мою Анюту до смерти засечёт...

Переводя ответ Анисьи, Миша с удивлением спросил у доктора, отчего если Анисья провинится перед его тёткой, то за это будет наказана Анюта.

   — Вы ещё не знаете, на что ваша тётка способна, — отвечал Чальдини, — не с тем говорю я вам это, чтоб ещё больше вооружить вас против неё, а с тем, чтобы предостеречь вас: помилуй Бог, если вы хоть одним словом проболтаетесь, хоть одним жестом выдадите вашей тётке, что между нами было какое-нибудь совещание; вам, разумеется, ничего не будет; и Анисью мы отстоим; но бедная дочь Анисьи тогда за всё поплатится; а лучше мы примем другие меры, и до поры до времени о нынешнем нашем разговоре ни слова. Даже между собой, в уроках ваших, не намекайте о нём... Теперь, пока нет тётки, спросите у Анисьи, продаются ли у них в Квашнине крепостные девушки отдельно от семейств.