Доктор нашёл болезнь Анисьи требующей серьёзного лечения:
— У вас перемежающаяся лихорадка, которая может легко обратиться в изнурительную. Не хотите ли поступить в мою домашнюю лечебницу? За вами будет уход какой следует. С бедных я беру по три с половиной ливра в неделю, но вы, кажется, в состоянии заплатить обыкновенную, настоящую цену: пятнадцать ливров, — прибавил доктор, взглянув на шубку с бобровым воротником и на бобровую шапку Миши.
— Мы в состоянии заплатить эту сумму, — отвечал Миша, вынимая из кошелька луидор, — вот, господин доктор, остальные девять ливров на лекарство...
— Во-первых, молодой человек, — возразил доктор, — лекарства у меня в счету пятнадцати ливров в неделю; а во-вторых, я должен вам заметить, что с детьми я денежных дел не имею, пусть ваша маменька сама решит, принимает ли она моё предложение.
— Я не мать этого молодого человека, — сказала Анисья, — я его нянька и должна доставить его домой... Потрудитесь послать за фиакром, господин доктор: на набережную Людовика XIII, № 8.
— По крайней мере, примите капли и отдохните здесь часа два или три, дайте пройти пароксизму. Да опять-таки без сиделки вам ехать никак нельзя... сиделка вам будет стоить всего один ливр в день...
Прощаясь с доктором, Миша просил его как можно скорее навестить больную и привезти с собой заказанную в аптеке микстуру.
Между тем по уходе Даниеля Серафима Ивановна в одну минуту перебила всю оставшуюся на столе посуду и даже швырнула на пол кофейник с поддонником и крышкой. Не успокоившись этим, она начала расхаживать крупными шагами по всем трём комнатам своих апартаментов, размахивая руками, и вслух, очень громко, мечтая. Сначала мечтания эти были не что иное, как продолжение и отчасти повторение напутственной речи, которой она проводила Даниеля.
— Разбойник! Предатель! Иуда искариотский! Иезуит проклятый! — кричала она. — Кто бы мог ожидать от него такой дерзости! Расшаркался, каналья, да ещё в окошко ручкой сделал!.. Чего-чего не пожертвовала я ему; на какие новые жертвы была готова, и вот как он отплатил мне!.. О мужчины, коварные мужчины! Стоите ли вы, чтоб вас любили!.. Я знаю, как отомстить: он придёт, непременно придёт просить прощения, — как тогда пришёл, — а я... я нарочно для этого найму лакея, дюжего лакея, и велю сказать изменнику, чтоб он убирался к чёрту, что он злодей, каких свет не производил, что я его знать не знаю, я не так воспитана, чтобы знаться с такими негодяями, как он, и что я не какая-нибудь Клара или Аниська...
От усталости ли или от прогрессивного охлаждения гнева шаги мало-помалу изменялись в размере: из саженных они перешли в двухаршинные и, постепенно уменьшаясь, дошли наконец до обыкновенной, аршинной нормы; размахивания руками стали тоже не так учащённы и не так эксцентричны, как в начале мечтательного монолога; наконец, даже голос Серафимы Ивановны, слегка охрипший, становился всё менее визгливым.
— Нахал! Полишинель! Скоморох этакой! Как это он смел ручкой сделать!.. Я знаю, как отомстить, когда он приедет, то я приму его, потом притворюсь, что простила ему, начну с ним кокетничать, и когда он влюбится, то я гордо, с достоинством, скажу ему: «Нет, милостивый государь, я слишком оскорблена, чтобы...»
— А туда же, потомок Хильперика! — продолжала Серафима Ивановна совсем ослабшим голосом. Уж я ли не любила этого неблагодарного!.. Ручкой в окошко делает, компрометировать меня смеет!.. Я знаю, как отомстить: велю Гаспару вызвать его на дуэль. Дуэль будет здесь, при мне, вот в этой комнате. Гаспар смертельно ранит его, и когда он будет умирать, я скажу ему: «Ты не умел ценить любовь мою; так вот же тебе за это, притворщик!..»
— Притворщик?! А что, если он не притворщик? Кто сказал, что он притворщик?.. Нет, он искренне любит меня! Если б он притворялся, то притворялся бы до конца, женился бы... но нет, он слишком любит меня, чтоб принять такую жертву. Он сам сказал мне это. Нет, он не притворщик: он слишком благороден, чтоб притворяться!.. Когда, раненный и истекающий кровью, он будет умирать здесь, на моих глазах, то, я уверена, он скажет мне, подняв одну руку ко мне, а другую к небу: «Тому, кто умирает, не до лганья, и, умирая, я клянусь вам, что сожалею единственно о том, что расстаюсь с вами; клянусь, что я никогда не любил никого, кроме вас, и что последняя моя мысль будет о вас, и только о вас». Тут он умрёт.
За что ж после этого умирать ему, бедняжке? Конечно, он виноват, кругом виноват, в особенности тем, что сделал ручкой в окошко; да ведь и я не совсем права: сколько колкостей я сгоряча наговорила ему! Вся беда в моём вспыльчивом, ревнивом характере... И нашла я кого ревновать: эту дуру Аниську! Станет он волочиться за такой пошлой дурой! Да ещё вся рожа в прыщах! Ну, так он так и говори, так и отвечай на мои справедливые упрёки. «Я слишком люблю тебя, мой ангел, чтобы обращать внимание на эту развратную Аниську». А он всё время молчит, как истукан, а там вдруг встал, расшаркался да ещё ручкой сделал!.. Что ни говори, а это ни на что не похоже... Я знаю, как отомстить: когда они начнут фехтовать, то я буду держать пари за Гаспара; в триктрак и в бульот тоже буду Гаспара поддерживать; с Гаспаром буду кокетничать, а с ним обращаться холодно; тогда он ещё больше влюбится, будет с ума сходить, раскаиваться, плакать, а я, будто ничего не замечая, напишу Гаспару записку и приглашу его с собой в театр и велю лакею передать эту записку при Даниеле...
Много различных планов мщения перебродило в голове Серафимы Ивановны, и она не успела остановиться ни на одном из них, как к крыльцу её квартиры подъехал фиакр, — тот самый жёлтый фиакр, как показалось Серафиме Ивановне, в котором Даниель иногда, в ненастную погоду, приезжал к ней.
— А! Вон одумался! — радостно вскрикнула Серафима Ивановна, проворно скучивая в угол куски разбитой посуды и принимая в кресле позу, приличную её положению.
Вместо ожидаемого Даниеля в столовую опрометью вбежал Миша, крича, что Анисья очень больна, что сейчас приедет доктор с лекарствами, а что покуда он одолжил им сиделку для ухаживания за больною.
-— Чьё это глупое распоряжение? — с гневом спросила Серафима Ивановна. — Доктор, лекарства, сиделка... Всё это даром не даётся, и так полечится твоя Аниська, если она в самом деле больна. Не велика птица! А на эти деньги лучше новой посуды купить. Гляди, эта вся разбилась...
— Это моё распоряжение, — отвечал важно Миша, — иначе сделать было нельзя. Гуляя, мы встретились с одним очень важным сановником, весь в звёздах, — прибавил Миша, полагая, что в таком важном случае и солгать не грех, — он сказал, что здесь такой закон, что если кто болен, то его надо лечить.
— Кто же этот сановник?
— Герцог... — отвечал Миша, продолжая свою тактику и называя первое припомнившееся ему герцогское имя, — он сам отвёз нас к доктору Бернару в своей карете...
— Это другое дело... Скажи же сиделке, чтобы поскорее уложила Анисью... А Даниеля вы не встречали?
— Нет, тётя, мы всё время пробыли у доктора вместе с герцогом, который сам посылал своего кучера за фиакром для нас... Герцог сказал, что, может быть, он сам приедет навестить Анисью.
Тактика Миши удалась. Серафима Ивановна приняла доктора очень учтиво, просила продолжать визиты и не стесняться издержками на лекарства, лишь бы облегчить участь больной.
— Правда, она этого не стоит, — прибавила Серафима Ивановна, — потому что она лентяйка, кривляка и дрянь во всех отношениях, но мне всё-таки жаль её по человеколюбию моему... У меня в моей деревне больница на триста кроватей устроена и доктор из немцев на большом жалованье живёт...
Вскоре после отъезда доктора, немножко позже обычного своего часа, явился к Серафиме Ивановне Гаспар. Серафима Ивановна, всё время ожидавшая Даниеля и ещё раз обманутая в своём ожидании, приняла гасконца довольно сухо.
— Нынче вы фехтовать не будете, — сказала она, как только Гаспар показался в двери.
— Знаю, сударыня, — с почтительным поклоном отвечал Гаспар, — я не для фехтования и приехал. Я приехал сказать вам...
— Скажите мне вот что, Гаспар, — прервала его Серафима Ивановна, — вы не раз уверяли меня в вашей преданности. Могу ли я на неё рассчитывать?
— Можете всегда и во всех случаях жизни. Прикажите только, и вы увидите, с какой поспешностию, с каким восхищением, с каким восторгом, с каким блаженством, с каким...
— Хорошо! Но вы знаете, что я уже не верю словам. Мне нужны факты, нужны доказательства.
— Жду с лихорадочным нетерпением ваших приказаний, сударыня.
— Вот в чём дело... Ты бы, Мишенька, походил покуда за Анисьей; бедная сиделка, чай, устала одна...
Миша вышел.
— Вот в чём дело, — повторила Серафима Ивановна. — Но это, разумеется, не что иное, как предположение: если б я сказала вам, что один человек нанёс мне обиду, что он непременно должен умереть и что я вас избрала моим рыцарем... Что бы вы отвечали мне?
— Я отвечал бы, что быть вашим рыцарем — такая честь и такое счастие, что я готов купить их ценой моей жизни. Я отвечал бы, что изверг, оскорбивший вас, должен умереть, и умереть не иначе как от моей руки; лучшего друга не пощадил бы я, если б вы приказали поразить его; на отца родного не дрогнула бы рука...
Серафима Ивановна вспомнила сцену Гермионы с Орестом.
«Вот этот истинно меня любит, — подумала она, — не то что тот...»
— А очень вы дружны с Даниелем?
— Я?.. Я, конечно, уважаю его, как должен уважать всякого человека, с которым я встретился бы и познакомился у вас в доме, но до нынешнего утра между нами не только дружбы, но даже короткого знакомства не было, мы только и встречались, что здесь. Нынче Даниель навестил меня в первый раз.
— Зачем?
— Сударыня, это тайна, которую я не могу выдать, не потеряв вашего уважения; я дал Даниелю слово молчать и слишком дорожу вашим обо мне мнением, чтобы нарушить... Возвратимся лучше к прежнему разговору. Назовите мне вашего, — позвольте сказать, нашего, — врага, и вы увидите...