— А если, чтобы испытать вашу преданность, которой вы так и хвастаетесь, я скажу, что я непременно хочу знать эту тайну?
— Тогда, — отвечал гасконец после краткого молчания, будто обдумывая, как поступить в таком важном и в таком непредвиденном случае, — тогда, конечно, мой долг — повиноваться.
— Ну, так повинуйтесь!
— Извольте, сударыня... Бедный Даниель!.. Я должен предупредить вас, сударыня, что он взял с меня слово никому не говорить о том, что я вам теперь говорю...
— Да вы ещё ничего не говорите, вы ещё слова путного не сказали. Говорите ж скорее, ради Бога. Вы видите, в каком я нетерпении!..
— Извольте, сударыня... Бедный, несчастный Даниель!.. Вот судьба-то! Не знаю, право, с чего начать.
— Начинайте с чего хотите, только кончайте скорее!
— Извольте, сударыня... Прежде всего я считаю долгом предупредить вас по секрету, что Даниель страстно влюблён.
— Влюблён?! В кого влюблён?
— Не знаю, он имени мне не сказал. Он сказал только, что она первая красавица в мире; но догадываюсь, что она должна быть жидовка.
— Как жидовка? — воскликнула Серафима Ивановна.
— Да, жидовка; а коль не жидовка, так немка или, может быть, даже янсенистка[66], одним словом, еретичка какая-нибудь; а вы знаете, как строго преследуется здесь всякая ересь.
— Что значит всё это?.. Я решительно ничего не понимаю...
— А вот изволите ли видеть, сударыня. Только, пожалуйста, не выдавайте меня Даниелю: он хотел сделать сюрприз этой молодой барышне или даме, которая к нему тоже неравнодушна, и послал святейшему отцу просьбу о позволении ему на ней жениться... Бедный, злополучный Даниель!
— Я ещё не вижу большой беды жениться на янсен... на этой даме, — сказала Серафима Ивановна, вздохнув свободно и слегка краснея, — особенно, — прибавила она, — если это хорошая и выгодная для него партия.
— О выгодах Даниель не думает никогда; он очень бескорыстный молодой человек; для любви он готов всем пожертвовать, я вам признаюсь по секрету. «Мой друг, — говорил он мне намедни, — я страстно люблю и, кажется, взаимно любим, я вполне счастлив; я счастливейший человек в мире!»
— Что ж вы его так жалеете?
— А вот изволите ли видеть, сударыня: будь он простой смертный, как мы, грешные, то, может быть, он и получил бы от папы просимую им индульгенцию. Но он в близком родстве со многими иезуитскими семействами; знаменитого дядю его ненавидят в Риме; все кардиналы интригуют против него и, зная, что он обожает своего племянника, мстят ему в лице этого племянника. Вы, может быть, не знаете, что Даниель призван играть со временем не последнюю роль в политическом и дипломатическом мире. Он — единственный наследник своего дяди... Два или три миллиона экю!.. Только этого никому не говорите, сударыня; Даниель хочет, чтоб его невеста думала, что у него ничего нет и никогда ничего не будет; он хочет, чтоб невеста любила его для него самого: хижину и сердце.
«Милый Даниель! — подумала Серафима Ивановна. — Он готовил мне такой сюрприз, а я так вспылила!.. Всю ночь надоедала ему упрёками!.. А он просто был озабочен мыслью о сюрпризе; теперь я понимаю его негодование...»
— Продолжайте, любезный Гаспар. До сих пор я ещё большой беды не вижу, всё может поправиться... Продолжайте ваш рассказ.
— Извольте, сударыня: вот из Рима и прислали предписание здешнему тайному инквизиционному департаменту захватить Даниеля во что бы то ни стало и немедленно предать его суду. А вам известно, сударыня, каковы эти инквизиционные суды?!
— Да ведь во Франции нет инквизиции: она уничтожена ещё Франциском Первым, более ста лет тому назад.
— Вы правы, как всегда, сударыня. По праву, по закону её точно нет, на самом деле она существует и так ещё сильна, что сам король и его министры хотя и знают о её злоупотреблениях, однако ничего против неё не могут... Вот давеча только что бедный Даниель вышел из дома своей невесты, — он не сказал мне, на какой улице этот дом, — как встретился с председателем инквизиции, с тремя старшими судьями, с двумя членами полицейской управы и с пятнадцатью приставами; всех человек тридцать было, и все такие страшные!.. Один из приставов нёс в руках сан-бенито...
— Что это за сан-бенито? — спросила Серафима Ивановна.
— Это серенький кафтан с изображением пылающего костра, над костром нарисован связанный человек, а вокруг костра пляшущие чёртики.
— Какие страсти! — вскрикнула Серафима Ивановна по-русски и перекрестилась.
— В это сан-бенито, — продолжал Гаспар, — облачают осуждённого инквизицией на сожжение.
— Неужели?.. Что ж бедный Даниель?
— Пристав, который нёс сан-бенито, бежал за ним впереди своих товарищей с тем, чтобы поскорее накинуть на него свою ношу и этим покончить всё дело. Надо вам сказать, сударыня, что если сан-бенито накинуто на осуждённого, то для него нет уже никакого спасения: всякий истинный, правоверующий католик обязан под страхом отлучения от церкви способствовать всеми силами аресту преступника... Пристав был уже в трёх шагах от Даниеля, который продолжал отступление с большим искусством и вместе с тем с большим достоинством. Вдруг он почувствовал, что вот-вот сан-бенито накроет его... Действительно, пристав бросил роковой кафтан, целя прямо в голову Даниеля.
«Это как я давеча бутылкой», — подумала Серафима Ивановна, вздохнув несколько раз сряду от одолевавших её угрызений совести.
— Но вы знаете, сударыня, — продолжал Гаспар, — этот замечательный молодой человек обладает неимоверной неустрашимостью и необычайным присутствием духа, особенно в минуты опасности.
— Знаю, знаю, милый Гаспар, — отвечала Серафима Ивановна.
— И вот в тот самый момент, как бу... то есть как сан-бенито накрывало его голову, он плавно и совсем неожиданно для пристава взял немножко вправо и неустрашимо шмыгнул в первые попавшиеся ему ворота.
— И он спасся? Не правда ли, он спасся, мой милый Гаспар?
— О, сударыня, мой ужасный рассказ ещё далеко не окончен: четверо из преследовавших Даниеля, два пристава и два члена полицейской управы, догнали и схватили его; к счастию, оба члена управы залезли ему прямо в карманы; это-то и спасло нашего героя. Он с хладнокровием расквасил нос одному из схвативших его приставов и выбил три или четыре зуба у другого. Потом он схватил за волосы шаривших в его карманах членов управы и, высоко приподняв их, стукнул друг об друга головами так, что они перестали кричать; тогда он бросил их обоих в помойную яму и нагнулся, чтоб подобрать рассыпавшиеся золотые монеты; но в эту минуту в воротах показались ещё человек сорок приставов и членов полицейской управы. Даниель, чтоб избегнуть дальнейшего кровопролития, прибавил шагу и искусными манёврами, разными задними дворами и глухими переулками, пришёл наконец ко мне.
— Итак, он спасён! Где ж он теперь?
— Теперь он в Версале, у одного приятеля, который не выдаст его. Он мог бы также найти верное убежище в загородном замке своего дяди; но он боится окончательно поссорить его с римской курией; он намерен даже скрыть от дяди всю эту историю с инквизиционным департаментом.
— А мне можно видеть его? Как вы думаете, мой друг Гаспар!
— Разумеется, он будет чрезвычайно польщён вашим посещением. Кстати, так как вы принимаете в нём такое благосклонное участие, то, верно, с удовольствием познакомитесь с его невестой... Впрочем, что ж это я говорю! Нет, сударыня; невесту вы вряд ли у него нынче застанете; она знает, что теперь наблюдают за всяким её шагом, и побоится навести инквизиторов на след своего жениха: в другой раз познакомитесь с ней... А к нему мы можем ехать хоть сейчас же: за нами не следят... Только всё-таки, сударыня, прежде чем ехать, прежде всего извольте назвать мне человека, который оскорбил вас. Я догадываюсь, что это ваш домовладелец... Но кто б ни был он, я жажду его крови, а если мне суждено пасть от его руки, то я завещаю нашу общую месть нашему общему другу, Даниелю. Теперь я смело могу назвать его моим другом...
— Благодарю вас за вашу готовность быть моим рыцарем, любезный друг. Но мщения и крови не надо. Я вас предупреждала, что это не что иное, как предположение, испытание.
— Как! Неужели вы могли испытывать меня! Неужели вы могли хоть минуту усомниться в беспредельной моей к вам преданности?
— Нет, мой друг, я не сомневалась в вас, но нынче нервы мои как-то особенно расходились; я очень дурно провела ночь. Всё, что я наговорила вам давеча, это от расстройства нервов, от раздражительности, необычной моему характеру. Это просто каприз молодой женщины. Как вы думаете, милый Гаспар, сколько мне лет?
— По моему мнению, — отвечал гасконец, — вам, должно быть, без малого двадцать пять. — Он, разумеется, не затруднился бы вместо двадцати сказать и пятнадцать лет; но он смекнул, что, как ни моложава была Серафима Ивановна, а такой комплимент показался бы ей преувеличенным, пересоленным. — Когда я ещё не знал, — прибавил он, — что вы путешествуете с вашим племянником и что вам поручено его воспитание. Когда я имел честь в первый раз вас увидеть, вот здесь, в этой самой комнате, то я, может быть вы это заметили, всё смотрел по сторонам, всё ожидал, что вот-вот войдёт ваша маменька, приехавшая поместить вас в один из парижских пансионов, но когда вместо маменьки вошёл ваш племянник и когда вы так рассудительно начали говорить о его воспитании, то я не мог не догадаться, что вы уже не первой молодости.
— Да, в прошлом июле мне уже минуло двадцать один год.
— Даниель говорит, что его невесте тоже двадцать один год, а что с виду ей нельзя дать и восемнадцати... Это странное сходство...
— Хотите ль, я вам, как другу Даниеля, открою одну очень важную тайну, мой друг? Даниель, верно, не будет на меня в претензии... Ах, опять этот несносный мальчик! — сказала Серафима Ивановна, обращаясь к двери, в которую входил её племянник, — Что он не сидит у своей Анисьи!