Царский изгнанник — страница 65 из 80

Видя, что Миша вместо ответа на предъявленные ему билетики замялся и остолбенел, Дюбуа (надзиратель) повторил свой вопрос о книгах.

   — Я, должно быть, их как-нибудь... потерял, неся в пансион, отвечал Миша, со слезами глядя на надзирателя, как будто умоляя его поверить этому невероятному показанию.

   — Как можно потерять, и потерять как-нибудь, двадцать четыре книги! — возразил Дюбуа. — Просмотрите ваши билетики: пять иллюстрированных Горациев, четыре Вергилия, четыре греческие хрестоматии, две геометрии Декарта, два Гомера, три экземпляра «Канонические сечения» Паскаля... Да такую библиотеку трое взрослых с трудом поднимут. Как же могли вы выронить такие полновесные книги и не заметить даже, что они у вас выпали из кармана?

   — Я попрошу господина Лавуазье купить другие, новые, — отвечал Миша.

   — Это прекрасно, я не сомневаюсь в том, что господин Лавуазье купит новые книги, но всё-таки где же старые? Библиотека, доверяя воспитанникам ценные учебники, вправе требовать, чтобы воспитанники ценили это доверие и не употребляли его во зло.

Смертельно бледные щёки Миши покрылись румянцем, и слёзы мгновенно исчезли из засверкавших глаз его.

   — Извольте идти на ваше место, — продолжал надзиратель, — нынче вы получите нуль по поведению, и, кроме того, я доведу эту историю до сведения господина инспектора, который не оставит её без последствий. Мне очень жаль вас, молодой человек, но иначе я поступить не могу... До сих пор вы были примерным учеником во всех отношениях, и от вас меньше чем от кого-либо я ожидал такого поступка... Извольте идти к вашему пюпитру.

Миша нетвёрдым шагом, как будто недоумевая, подойти ли ему к пюпитру или совсем выйти из классной, дошёл до середины комнаты и остановился шагах в трёх от пюпитров.

   — Надеюсь, милые товарищи, — громко сказал он, — что ни один из вас не верит, что я украл книги и прокутил их!

В классной поднялся гул и раздалось пронзительное шиканье, похожее на начинающиеся свистки; хотя надзиратель, сделавший Мише выговор, был вообще любим учениками за учтивое и деликатное с ними обращение, однако школьники никогда не прочь пошуметь против начальства. В этом они имеют большое сходство с нешкольниками.

Надзиратель позвонил, и всё затихло в ожидании, как он распорядится в этом трудном деле и что он скажет в оправдание обиды, нанесённой им «примерному», по собственному его сознанию, ученику.

   — Господин Расин, господин Мира, и вы, господин Аксиотис, — сказал надзиратель, — потрудитесь проводить вашего товарища домой. Вы видите, в каком он волнении.

успокойте его и утешьте, как умеете. Я никогда не говорил, что он украл и прокутил книги библиотеки. Я даже посовестился сказать, что он солгал. А он сам знает, что солгал, и теперь, при протесте его и несмотря на ваши свистки, господа, я открыто говорю, что он солгал... Этого слова, как ни свищите, я не возьму назад. Можете все идти по домам или на гимнастику, господа, остальные книги я приму уже вечером, или вы сдадите их завтра после утренних классов новому дежурному.

Возвращаясь домой, Расин, Мира и Аксиотис — всякий, как умел, утешал своего неутешного товарища; для этого они вовсе не нуждались в совете надзирателя. Пётр Мира был помещён в пансион Арно месяцев пять тому назад. Чальдини, аккуратно навещавший Мишу по два раза в год, привёз своего племянника в последний приезд свой в Париж и очень рад был поместить его в один пансион с Мишей. Молодой человек этот не отличался особенно блестящими способностями, но был на отличном счету как у сорбоннского начальства, так и у Ренодо, а следовательно, и у самого Арно, который на всё, происходившее в его маленьком пансионе, смотрел глазами своего помощника и друга. В самых лучших, даже дружеских отношениях был тогда Мира и с большей частью своих сорбоннских и пансионных товарищей, которые полюбили его за его бойкий, острый ум и за необыкновенную для его лет мягкость характера, — качества, одно с другим несовместные, говорит Паскаль. Ренодо, зная, что он этим доставит удовольствие и Чальдини, и своим молодым воспитанникам, перевёл в комнату, где жили Расин и Миша, вновь поступившего в пансион десятилетнего Мира.

   — С этим товарищем вам будет веселее, чем с маленьким Акоста, — сказал Ренодо Расину и Мише, — я надеюсь, что господин Мира постарается скоро догнать вас и к Новому году перейдёт в риторику — второй курс: по-латыни он знает хорошо; историей и географией видно, что тоже занимался, а из остальных предметов вы подучите его, господа.

И Расин и Миша не замедлили сдружиться с новым товарищем: как родственника и крестника Чальдини Миша полюбил его задолго до приезда в Париж и даже написал ему предлинное письмо, в котором просил как можно скорее приехать; по поступлении его в пансион Миша с первого дня так страстно привязался к своему милому Педрилло, — так прозвал он нового товарища, так стал называть его дядя Чальдини, так и мы впредь будем называть его, — что Расин начал не на шутку ревновать Мишу, которого в продолжение четырёх лет считал первым своим другом.

Аксиотис, третий назначенный надзирателем утешитель Миши, был молодой человек, с виду лет восемнадцати или девятнадцати, но очень отсталый во всех науках, преподаваемых в Сорбонне. Даже из греческого языка Ренодо часто ставил ему единицы, всякий раз укоряя его, что ему, греку, легче, чем другим, учиться по-гречески, что двенадцатилетние дети учатся лучше его, что лень заглушила в нём всякое самолюбие, что это непростительно.

Впрочем, единицы получались Аксиотисом не за дурно приготовленные, а за совсем не приготовленные уроки. Между тем как прочие воспитанники один за другим несли к профессорской кафедре свои сочинения из «Илиады» или «Одиссеи», Аксиотис подходил к профессору с пустыми руками и с извинениями, что, пользуясь данным самим аббатом позволением, он не приготовил своего урока, оттого что был отвлечён решением задач из алгебры или переводом из Тита Ливия.

   — И это долго будет так продолжаться, господин Аксиотис? — спросил Ренодо недель через шесть после поступления молодого грека в Сорбонну.

   — Вы позволили мне, господин профессор, догнать сперва моих товарищей по другим предметам; по иным я уже их догнал; а в греческом языке я, даже не учась, сильнее их всех.

   — Ну вряд ли. Посмотрите-ка на это сочинение господина Голицына: ни одной ошибки нет; и какие обороты речи... а ему всего четырнадцать лет... Вы, может быть, отлично говорите на новогреческом языке, но ведь этого мало...

   — Извините, господин профессор, я и древний знаю недурно.

   — Так покажите ваше знание. Я только этого и прошу. Вот перефразируйте это.

Ренодо наудачу раскрыл «Илиаду» и указал Аксиотису на то место, где Юнона, получив от Юпитера приказание сидеть безмолвно, села безмолвно, своё победившая сердце.

Аксиотис едва поглядел в открытую книгу.

   — Я знаю это место, господин профессор, — сказал он.

   — Ну так перефразируйте его, хоть словесно, несколько стихов.

   — Его нельзя перефразировать, господин профессор.

   — Это отчего?

   — Тут ни одного слова ни прибавить, ни убавить нельзя. Чепуха выйдет; это не то что перефразировать, даже сносно перевести нельзя. Позвольте, для примера...

   — Однако мы, — господин Арно и я, — занимаемся переводом «Илиады»...

   — Напрасно, господин профессор.

   — Вы слишком резко судите, молодой человек, и... ничего не понимаете; я это давно заметил... А ещё грек!.. Извольте идти на своё место.

Ренодо слегка наклонился к лежавшей перед ним тетради и опять поставил Аксиотису единицу.

Константин Аксиотис был сын покончившего, говорили, самоубийством марсельского банкира, разорённого своим франкфуртским корреспондентом Леманом, который, злостно обанкротившись, заплатил за свои векселя по тридцать процентов и уехал с остальными деньгами за границу. Перед смертью старик Аксиотис написал очень чувствительное письмо к Лавуазье, с которым он имел банкирские сношения. «Хотя заплатив всё, что мог, я всё-таки остаюсь вашим должником, мой добрый Лавуазье, — писал ему несчастный старик, — но, зная, что я не виноват в постигшем меня несчастий, вы не откажетесь приютить единственного моего сына, — мальчика, по вине моей очень мало развитого: рассчитывая для него на большое состояние, я обучил его совсем не тому, что надо знать бедному человеку...»

Аксиотис казался действительно мало для своих лет развитым и, как мы уже видели, был очень плохо обучен: на экзамене по математике он с трудом доказал равенство треугольников, сбился на параллельных линиях и выехал только на чертежах, которые у него выходили как гравированные; по-французски он говорил плохо и писал с большими ошибками, хотя год с лишним прожил в Марселе; а по-латыни, когда он приехал к Лавуазье, он не умел ни склонять слова, ни спрягать глаголы.

Лавуазье сперва приютил его у себя, а впоследствии, месяцев через шесть, кое-как подготовил его и поместил в пансион Арно, предложив платить за него наравне с прочими воспитанниками. Арно, догадываясь, может быть, что Лавуазье не с особенным удовольствием платил бы по две тысячи ливров в год за этого пансионера, отец которого и без того нанёс ему значительный убыток, отвечал банкиру, что из сострадания к несчастию молодого грека он готов брать за его воспитание всего семьсот ливров в год. Банкир торговался, торговался в обратном смысле этого слова, и эта борьба великодушия кончилась тем, что за воспитание и содержание Аксиотиса назначено было по восемьсот ливров и, кроме того, ему на руки — на одежду, бельё и прочие его расходы банкир обещал выдавать по луидору в месяц. Вступительный в Сорбонну экзамен Аксиотис выдержал не блистательно, но и не так дурно, как предполагал и предсказывал Ренодо. Чертежи, как известно, составили ему протекцию на экзамене по математике, а из прочих предметов он получил удовлетворительные баллы безо всякой протекции и поступил на один курс с шестнадцатилетним Расином и четырнадцатилетним Мишей Голицыным. Ренодо при всяком уроке по греческому языку упрекал его и за это неравенство в летах: