— А как скоро будет он?
— Не знаю, наверное, через полчаса, а может быть, и раньше; он поехал по известному вам делу к господину Дюбуа.
— Так лучше, я ещё раз ужо заеду; а теперь, господа, съездим, пожалуй, к нашему больному, а коль успеем, так и к Лавуазье заедем...
Молодого Расина они нашли с матерью беседующим о происшествиях на экзамене и любующимся присланными ему призами. Он встал навстречу посетителям и после взаимных приветствий и поздравлений начал благодарить всех поочерёдно.
— Меня-то за что? — спросил Чальдини, когда очередь дошла до него.
— Вас? — за то, что вы поместили Голицына в наш пансион.
— Ну это, конечно, заслуживает вечной благодарности, — сказал Чальдини, — но когда же я помещал его? Его поместили ваши родители. Их и благодарите...
— Правда, — отвечал Расин, — но ведь вы привезли Голицына в Париж...
— А за этот подвиг, — важно сказал Аксиотис, — мы все должны благодарить почтеннейшую госпожу Квашнину. Посвятим-ка ей благодарственную оду или сложимся, — благо мы все теперь миллионеры, — да поставим ей на площади Людовика XIII статую... Да что это ты, Расин, в больные записался. Мнимый больной какой-то; ничуть не похож ты на больного; поедем на обед к Мира; обед будет хороший, я читал меню...
— Нет, господин Аксиотис, — сказала мадам Расин, — не соблазняйте его. Доктор велел ему дня три побыть на диете; я его ни за что не отпущу.
— Да у меня и аппетита нет совсем, — прибавил Расин, — что-то голова тяжела, и грудь болит страшно... Матушка, велите кормилице принести сюда маленького Людовика, брата моего. Доктор Чальдини ещё не видал его...
Пробыв с мнимым больным менее четверти часа и заметив, что его клонит ко сну, Ренодо и Чальдини прошли в кабинет старика Расина, а Аксиотис и Миша поехали к Лавуазье. Банкир был с виду человек холодный, мало общительный, даже строгий, как ими почти всегда бывают люди, нажившие своим трудом большое состояние. Он ещё накануне знал о готовившемся повышении бывшего своего стипендиата. При появлении Аксиотиса с Мишей в его конторе он холодно обнял первого, слегка похвалил его за сделанные им успехи, пожурил, — тоже слегка, — за притворство в незнании по-гречески и в заключение подарил ему свои любимые большие серебряные часы, похожие на теперешние, так называемые луковицы, но считавшиеся в то время немалой редкостью даже в Париже.
— Это чтоб вы не опаздывали на лекции, господин адъюнкт, — с холодной улыбкой сказал Лавуазье. — Аббат жалуется, что уже стар становится и намерен большую часть своих трудов по греческой кафедре возложить на вас. А вот это вам, — прибавил банкир, вручая Мише свёрток в пятьдесят луидоров. — Распишитесь в получении их да послушайтесь моего совета: не бросайте так деньги, право, пригодятся. Господин Липманн прислал нам ордер, чтобы со дня перехода вашего в риторику мы выдавали вам сверх этого свёртка по пятнадцати луидоров в месяц. Подумайте, что на такие деньги может очень прилично содержаться целое семейство.
— А не пишет ли вам господин Липманн чего-нибудь о моём семействе? — спросил Миша. — Доктор Чальдини давно не имеет писем от моего деда.
— Пишет, что он живёт на покое в каком-то монастыре за Волгой, что, впрочем, он здоров и очень доволен своим положением, — прибавил банкир, вероятно, сам от себя...
Когда Аксиотис заикнулся о долге своего отца, то, — как и предсказывал Ренодо, — Лавуазье не стал его и слушать.
— Если бы ваш батюшка, — сказал он, — занял эти одиннадцать тысяч триста ливров в конторе и если б он умер, не успев с нею расплатиться, то, я согласен, долг сына заплатить за своего отца. Но это был не заем, а неудавшийся коммерческий оборот, и в то время как наша контора теряла одиннадцать тысяч, ваш батюшка потерял с лишком шестьсот тысяч. Я, конечно, не могу не похвалить вашей готовности заплатить за отца, но не могу же я согласиться отнимать у вас ваши последние трудовые деньги. К тому же есть слухи, что Леман, так бессовестно вас ограбивший, живёт теперь где-то под чужим именем. Бог даст, мы отыщем его и накроем, векселей его у нас много, и я надеюсь, что мы не только заплатим все долги вашего батюшки, но что и на вашу долю что-нибудь останется...
Минут за пять до назначенного амфитрионом Педрилло времени гости собрались на обед. Прокоп искусством своим превзошёл все ожидания. Обед, по луидору с персоны, показался чрезвычайно вкусным и доктору Чальдини, не избалованному итальянской кухней, и тем более аббату Ренодо и его студентам, привыкшим к незатейливой трапезе пансиона. Пир был весёлый, как всегда бывают пиры студенческие, и не очень шумный, как должны быть пиры молодых людей, удерживаемых присутствием старших в пределах приличия. Веселее всех казался сам амфитрион: он пел и итальянские песни, и французские куплеты, декламировал стихи Ариоста и Тасса, коверкал оды Малерба, провозглашал тост за тостом, требовал бутылку за бутылкой...
— Смотри, как бы тебе не зарваться, — сказал ему Аксиотис, — уж мы, пожалуй, пять луидоров пропили.
— Не бойся, не зарвёмся! — отвечал Педрилло. — Не пять, а семь луидоров мы прокутить должны. Расин у нас в счету, виконт д’Акоста считается тоже в числе приглашённых, а по условию с дядей его, маркизом де Прокопио, нам должны дать по бутылке на человека. Ты передал это условие своему дядюшке, виконт?
— Передал, господин Мира... только какой же он мне дядюшка?
— Всё равно. Он такой же маркиз, как и ты... Гарсон! Ещё бутылку ришбура. Четвёртая будет... Это любимое вино моего друга, его светлости принца всех литовских, польских и, вероятно, испанских Галиций; вы с его светлостью не шутите: она воспитана на этом вине своей тётушкой и придворным профессором менуэта и разных иных наук... За здоровье его светлости!..
Эту неостроумную шутку со «светлостью» Педрилло придумал с тех пор, как Миша перестал говорить ему ты.
— Хорош будешь ты после седьмой бутылки, если перед четвёртой ты уже так кричишь, — сказал Чальдини племяннику.
— Веселиться так веселиться, дядюшка, нынче наш день, завтра опять за работу!
Да, очень весел казался Педрилло. Но если б кто пристально вгляделся в его весёлость, то, конечно, усомнился бы в ней. Смущает ли его боязнь, что наивный барчонок проболтается и спросит его дядю о происхождении мнимого сына любви; томит ли его какое-нибудь другое тайное предчувствие, но чем больше пьёт Педрилло, тем меньше искренности в его смехе: как ни старается он утопить свою грусть в ришбуре, она нет-нет да вынырнет.
И в эти-то минуты он с усиленным остервенением хватается за избитые до пошлости остроты над происхождением Акоста.
— Нет, право, виконт, — говорит он ему. — Дядюшка твой молодец хоть куда, напрасно ты от него отрекаешься; этот ришбур, клянусь, ничем не уступает тому, который споил профессора его светлости; в нём, главное, то хорошо, что чем больше пьёшь его, тем голова свежее. Не правда ли, господин виконт? Вы уже, кажется, три стакана выцедили, а голова у вас ещё свежее обыкновенного?.. Гарсон! Ещё бутылку, это будет шестая и... не последняя!
За седьмой бутылкой нападки на Акоста начались сильнее прежних.
— Что ты пристал к этому мальчику, — сказал Чальдини. — Неужели ты не можешь найти шуток остроумнее и разнообразнее этой? Какое тебе дело до его происхождения?
— Он происходит от знаменитого Уриила Акоста[74], который происходил от Маккавеев... в прямой линии, дядюшка.
— Какое тебе дело? Помни, что ты происходишь от честного и трудолюбивого человека, от трезвого человека, хотя и моряка, и старайся тоже быть человеком честным, трудолюбивым и... трезвым, хотя ты и не моряк... Кстати, я ещё не сказал тебе, что твоя мать переехала в Кастелламмаре, я сам отвёз её туда, прожил с ней две недели и через неделю опять поеду к ней на всю зиму.
— Будем помнить и... будем писать в Кастелламмаре, — отвечал Педрилло, кинув беглый взгляд на Мишу, как будто призывая его в свидетели того, что сказал его дядя.
— Она намерена провести всю зиму у своего зятя, — продолжал Чальдини, — она очень подружилась с новой своей невесткой... Да, невестку её зовут, как и её, Элеонорой, поэтому не забывай всякий раз выставлять на адресе: рождённой Чальдини... Разумеется, не большая беда, если письмо твоё попадёт и к невестке, но всё же лучше...
Миша, в свою очередь, взглянул на Педрилло, и взгляд этот неприятно на него подействовал.
— Это всё вздор!.. Я уже признался тебе, что соврал, стало быть, нечего и говорить об этом.
Педрилло быстро выскочил из-за стола и, взяв с собой Акосту, пошёл в соседнюю комнату, где на длинном, под мрамор выкрашенном столе расставлены были испанские и венгерские вина и разные иностранные ликёры.
— Однако ж как он крепок на ноги, — сказал Чальдини, — языком мелет, сам не знает что, а ноги даже не пошатнутся; где это он выучился пить?
— Уж, верно, не у нас, — отвечал Ренодо, — у нас за столом вина не подают.
— Изредка покутить — не беда, — продолжал Чальдини, — я заметил, что это даже полезно для здоровья, но если с лёгкой руки все сорок два луидора истратятся так же, как первые семь, то я не предвижу для моего племянника ничего доброго.
— О нет, не беспокойтесь, доктор, — сказал Ренодо. — Он вовсе не таковский. Никто из нас никогда не замечал в нём ни малейшего пристрастия к вину... Это он так, на радостях кутит. Он добрый малый, но жаль, что, подвыпив, так пристаёт к маленькому Акоста.
— Скажите, доктор, — сказал Миша, я всё забываю спросить вас об этом: Педрилло вам родной или двоюродный племянник?
— Родной. Его мать — моя родная сестра, но я привык с детства смотреть на неё как на родную мать. Она двенадцатью годами старше меня, и когда наша мать скончалась, она заменила её мне и моему покойному брату.
— А Мира-отец давно умер?