Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями — страница 10 из 66

Оба письма вполне искренние, только разного времени и имеют разных по характеру адресатов. Остается добавить, что благодаря хлопотам через пансионского друга Андрея Кайсарова и брата его, полковника, сразу после Бородина Жуковский был переведен в штабную канцелярию и в начале октября, перед Тарутином, написал своего «Певца во стане русских воинов», а после сражения под Красным, в ноябре, — оду «Вождю победителей». Вскоре он заболел горячкой и в декабре покинул Красное, вернувшись на родину с орденом Анны 2-й степени и чином штабс-капитана. Все эти события имели, впрочем, и более далеко идущие последствия, о которых расскажем по порядку.

«Певец во стане…» прекрасно схватил патриотическое настроение русского общества и сумел передать его (несмотря на всю театральную условность сцены) в простых человеческих словах. До седых волос доносим все мы, воспитанники русской школы, эти строки, воспевающие царя и всех полководцев Отечественной войны («Хвала, наш вихорь-атаман; / Вождь невредимых, Платов! / Твой очарованный аркан / Гроза для супостатов…» и еще и еще), а в первую очередь — воспевающие милую нашу родину:

Отчизне кубок сей, друзья!

Страна, где мы впервые

Вкусили сладость бытия,

Поля, холмы родные,

Родного неба милый свет,

Знакомые потоки,

Златыя игры первых лет

И первых лет уроки,

Что вашу прелесть заменит?

О родина святая,

Какое сердце не дрожит,

Тебя благословляя?

Без сердечных обид и обычного самоедства вспоминает здесь наш певец, только что переживший любовное поражение, а потом и смертельный страх в кустах у Бородинского поля, —  вспоминает милый ручей в Мишенском и холмы под Белёвом, где живут сестрички-племяшки…

Дальнейшая судьба этого стихотворения похожа на волшебную сказку о добром короле, принцессе, визире, падишахе и прочих персонажах романтических тоталитарных режимов прошлого. «Певец во стане…» не только разошелся по всей стране (был переписан от руки, был издан, переиздан), но и очень понравился вдовствующей императрице Марии Федоровне. «Царица-мать» (в полузабытом прошлом романтическая принцесса Доротея Вюртембергская из поэтического замка Монбельяр, что в горах Эльзаса, и большая поклонница сентиментальной французской и немецкой литературы) выразила пожелание получить от поэта автограф «Певца…» и звала автора в Петербург, в гости (несомненно, близкие ко двору друзья юности Жуковского похлопотали о своем чахнувшем в глуши друге).

Жуковский изготовил автограф и присовокупил к нему послание «Государыне Императрице Марии Федоровне», которое начиналось вполне элегантно:

Мой слабый дар царица ободряет!

Владычица, в сиянии венца,

С улыбкой слух от гимнов преклоняет

К гармонии безвестного певца!

Могу ль желать славнейшия награды?

Так без особых усилий со своей стороны Жуковский совершил то, на что у иных аристократов уходило полжизни, а именно снискал милость императорского дома: перед ним приоткрылась заветная для всякого смертного дворцовая дверь.

Хуже обстояли его дела в провинциальном (его же усилиями воздвигнутом) доме вдовицы уездного предводителя дворянства, беспутного мота и картежника Андрея Протасова. За этой дверью заперто было его сокровище Маша…

В конце 1813 года в гости к Жуковскому приехал его приятель по «Дружескому литературному обществу» Александр Воейков. Всего за несколько месяцев до этого визита Воейков напечатал в «Вестнике Европы» дружеское стихотворное послание к ставшему знаменитым Жуковскому. Теперь он прибыл в Муратово собственной персоной, и Жуковский многого ждал от этого визита для облегчения своей участи. Дело в том, что пока никакое самое высокое вмешательство (вплоть до положительного, в пользу Жуковского, суждения ректора Петербургской духовной академии и духовного писателя, архимандрита Филарета), никакое заступничество за влюбленного Жуковского и за нежную Машу, которая слегла от всех этих переживаний, не могло сломить упорство «тетеньки»-сестрицы Екатерины Афанасьевны. В феврале военного 1813 года Жуковский, еще не потерявший надежды, так писал Воейкову, приглашая его в гости:

«Приезжай, приезжай, наши дела идут сильно к развязке, ничто не испорчено, хотя и могло бы испортиться, струны только более натянуты… Твои дела идут хорошо: говорят о тебе, как о своем, списывают твои стихи в несколько рук».

Как видно из письма, Жуковский вводил помаленьку Воейкова к Протасовым, сильно надеясь на его помощь. В том же феврале Жуковский посетил почтенного Ивана Владимировича Лопухина, рассчитывая на его совет и помощь. Старый франкмасон горячо поддержал намеренье Жуковского жениться, ибо супружество отстаивал Лопухин уже и в своем «Нравоучительном катехизисе истинных франкмасонов», а беседуя с Жуковским, еще раз убедился старец, что достойный поэт с будущею своей женой намерен поступать именно так, как то словами Писания в лопухинском «Катехизисе» для истинных франкмасонов и для всех нравственных людей предписано:

«Должен любить ее, как Христос возлюбил церковь, беречь ее и содержать, как собственное тело…»

Лопухин обещал Жуковскому заступничество и помощь, благословил его, и Жуковский уехал окрыленный. В дневнике он записал, что 12 февраля, день поездки к Лопухину, был «одним из счастливейших в его жизни»:

«…Я в эту минуту живо и ясно чувствовал, что можно быть счастливым в жизни… Я не молился… но то, что было в моей душе, была клятва, которую давал я Богу, удостоиться того счастия, которое мне в этой надежде изображалось… Вдали, как будто сквозь тень, представлялось мне совсем новое существование: спокойствие, душевная тишина, доверенность к Провидению… До того времени, признаюсь, я замечал какую-то холодность к религии — предрассудки ея слишком для меня были убийственны; но в эту минуту, с живою надеждою, оживилось во мне и живейшее чувство ея необходимости… вера живая, идущая из сердца вера, не на словах, не на обрядах основанная, но вера, радость души, ея счастие, ея необходимая подпора…»

Жуковский возвращался в Чернь к Плещеевым, у которых жил теперь подолгу. От волнения он не мог усидеть в кибитке: выходил из нее, расхаживал взад и вперед взволнованно. Счастье казалось таким близким, и даже страшно было, как бы не ослепили его все радости, которые его ожидают: «…семейственныя, дружба, деятельность, самая религия…» Он готов был благодарить Создателя и за муки, выпавшие на его долю: «Тем прочнее покупка, чем выше цена». Он давал клятву и самому теперь стать лучше. Вернувшись домой, все эти восторги он излил в письме другу Воейкову, которого ждал с нетерпением…

И вот он подоспел, ожидаемый помощник, поэт и старый друг-приятель Александр Федорович Воейков, о котором самые интересы нашей документальной повести требуют рассказать подробнее.

Воейков был приятель Жуковского и Александра Тургенева по «Дружескому литературному обществу», да он и вообще со многими в столицах находился в приятельских отношениях. Был он неглуп и язвителен, по тогдашним понятиям, также весьма остроумен. Он был москвич и уже в пору учебы имел деревянный дом на Девичьем поле, в котором друзья-литераторы и собирались на дружеские попойки. Все они позднее с ностальгической нежностью вспоминали «сей ветхий дом, сей сад глухой, убежище друзей, соединенных Фебом», где они, соединившись, «клялись своей душой… запечатлев обет слезами, любить отечество и вечно быть друзьями». Так писал восторженный Андрей Тургенев, что-то похожее на это писали и Жуковский, и Кайсаров, и Мерзляков, и сам Воейков. Можно допустить, что и Воейков тоже по временам испытывал приступы сентиментального восторга, однако есть основания полагать, что он, при его повышенном самомнении, эгоцентризме и чувстве обделенности судьбой в среде этих богатых баловней фортуны, посмеивался тайно над их прекраснодушием и использовал их дружбу в своих довольно прозаических целях. Был он небогат, уродлив, хром, завистлив и надеялся, что умственное его превосходство над этими простофилями, которые так легко клюют на возвышенные слова, на заверения в дружбе и лесть, одно может обеспечить ему жизненную карьеру. Он был поэт, одно время даже высоко ценимый в обществе (вскоре, впрочем, позабытый), хотя к истинно поэтическому был глуховат. Высоко ценил он старомодные вирши шишковистов, да и сам пописывал «простонародно». Образование у него было скудное, знал, как все, французский, но страстью к самосовершенствованию захвачен не был, а дипломов не имел никаких. Напротив, имел большое о себе мнение и, как нетрудно догадаться, завидовал успеху «счастливчиков» и «любимчиков», вроде Жуковского или Тургенева. А «счастливчики» и «любимчики» помогали ему усердно, сперва во имя «священной дружбы» и в соответствии со своим рыцарским кодексом чести, позднее — из любви к его прелестной супруге, позднее — к сироткам ее. Иные — из любви к их родственнику Жуковскому. Впрочем, это было позднее, а пока наибольшим успехом пользовались его «дружеские» письма с просьбой о протекции и выгодном, необременительном «местечке». Истинное его лицо было от них сокрыто. В описываемую пору Отечественной войны, едва узнав о гибели под Гайнау их друга Кайсарова, преподававшего в Дерптском университете, Воейков начал хлопотать (через Жуковского и Тургенева) о «профессорстве» в Дерпте. Профессор он был никакой, да и не утруждал себя слишком занятиями, зато был великий практик по части интриг. Впоследствии, в Дерпте, его интриганство, безудержное самомнение, стремление к власти и плохо скрываемая недоброжелательность к людям сделали его фигурой непопулярной, однако простодушного Жуковского и Тургенева ему обманывать было нетрудно, да и к Вяземскому, а позднее и к Пушкину он сумел втереться в доверие, щедро расточая льстивые либеральные фразы и сарказмы. Полагают, что полицейское ведомство нашло в нем позднее «истинного патриота» и доносчика-энтузиаста. В общем, это был человеческий тип, неплохо знакомый позднейшим поколениям россиян, но пониманию Жуковского или Тургеневых малодоступный. И вот представьте себе, что человек этот был введен отчаявшимся Жуковским в экзальтированную семью Протасовых, состоявшую из романтической маменьки, считающей себя отныне строгой «церковницей», и двух взращенных Жуковским заоблачных барышень, из которых уже и младшая, прелестная восемнадцатилетняя Саша, поклонница поэзии, наперсница Жуковского и переписчица его стихов, могла считаться невестой.