Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями — страница 17 из 66

Теперь Воейковым нужно было уезжать из Дерпта. Но сделать это было нельзя из-за долгов. Воейков отправил плачущую Сашу выпрашивать деньги у родных. Дальше его спасением должен был заняться добряк Жуковский, которому он доселе причинял только горе. И самое поразительное, что Жуковский взялся за дело засучив рукава, привлек к этой задаче друга Тургенева. Во-первых, он должен был сделать это для Саши. Во-вторых, Воейков был теперь членом «семьи». А у поклонника немецкой философии, у воспитанника благородных, европеизированных франкмасонов Жуковского было совершенно восточное отношение к семье и семейственности. И при самых расплывчатых очертаниях данной ему судьбою семьи у него было неудержимое стремление к «семейственной жизни». Зная это, и писала Маша Жуковскому, что вот, едут к тебе Воейковы, будешь жить семейно.

И они приехали… Воейков ждал теперь, когда «ангел-хранитель», как называл он Жуковского с плохо спрятанной иронией, найдет ему теплое местечко. В дневнике он открыто называл Жуковского глупцом:

«Жду с надеждою, а больше со страхом Жуковского. Что могу я ожидать от глупца, который живет в эфире, который погубил собственное счастье, исполняя волю Екатерины Афанасьевны, сошедшей с ума на слезах ложной чувствительности и пожертвованиях?»

Местечко Жуковский с Тургеневым Воейкову нашли, да не одно. Сперва Тургенев пристроил бездуховного поэта чиновником особых поручений в департаменте духовных дел. Потом Жуковский пристроил его к Гречу в журнал «Сын отечества», а с начала 1822 года Жуковский выхлопотал ему весьма доходный пост издателя «Русского инвалида», откуда он по ходатайству Греча переведен был первым инспектором и преподавателем в Артиллерийское училище. Все они ему добыли, только не захотели отчего-то (может, детей чужих пожалели) добыть этому недоучке пост директора Царскосельского лицея. Воейков злился и поругивал простофиль в своем дневнике («доказательства Жуковского нелепы и смешны»). Надо сказать, что Греч, имевший случай узнать Воейкова, оставил о нем самые черные воспоминания. Да ведь и Жуковский неплохо знал о его недоброжелательности и завистливости, но все прощал родственнику. В записках Греча упомянута эпиграмма на дворцового преподавателя Жуковского, чье авторство приписывали и Булгарину (так думал Жуковский), и Пушкину (мне кажется письма Пушкина свидетельствуют против этой гипотезы) и Александру Бестужеву, и, конечно, самому Воейкову. Вот она:

Из савана оделся он в ливрею,

На ленту променял он миртовый венец,

Не подражая больше Грею,

С указкой втерся во дворец.

И что же вышло наконец?

Пред знатными сгибая шею,

Он руку жмет камер-лакею.

Бедный певец!

Греч вспоминает, что Жуковский говорил ему по этому поводу:

«Скажите Булгарину, что он напрасно думал уязвить меня своею эпиграммою: я во дворец не втирался, не жму руки никому. Но он принес этим большое удовольствие Воейкову, который прочитал мне эпиграмму с невыразимым восторгом».

Так что если и не сам Воейков сочинил знаменитую эпиграмму, дышащую злостью и завистью, то он не смог, во всяком случае, скрыть, что разделяет чувства ее автора (после чего как ни в чем не бывало обратился к оскорбленному родственнику с новыми просьбами о благодеяниях).

Конечно, Воейков был урод и ничтожество. И все же не прав был Греч, говоря, что одни хлопоты Жуковского и лишь всеобщее восхищение, окружавшее в Дерпте и Петербурге одухотворенную красавицу жену Воейкова, способствовали его карьере. Он сам разрабатывал планы своих интриг. Каждое утро он прилежно совершал объезд петербургских гостиных, разнося новые злые сплетни и клевету, новые эпиграммы. И его считали дерзким, остроумным, забавным. И его сплетни, и клевета, и эпиграммы развлекали общество. Воейков был зол, обижен судьбой и умел подмечать чужие слабости, а стало быть, Воейков был нужен свету — его принимали охотно. А что стишки его были бездуховны и малоталантливы, так ведь всякому нужно свое, на них тоже был спрос. И на стишки, и на острослова-сплетника Воейкова был спрос…

Так или иначе, Воейковы перебрались в Петербург и теперь строили планы совместной жизни со знаменитым родственником-поэтом, который так любил свою ученицу Сашеньку и которому так не хватало семьи.

Однако с осуществлением планов петербургской семейной жизни пришлось повременить. Здоровье Великой Княгини Александры Федоровны потребовало ее поездки за границу и лечения на водах. Великие люди редко путешествуют в одиночку. С ними отправляется, как правило, целый штат обслуживающего, прислуживающего и услужающего персонала (на современном официальном языке — «сопровождающие их лица»), в составе которого не только повара, горничные, «постельничие», камердинеры, врачи и кучера, а также и учителя, и музыканты, и фрейлины… Вот и Жуковский попал на сей раз в штат «малого двора», отбывавшего в Германию. Сбывалась его давняя мечта — заграничное путешествие.

Глава 10Долгожданное странствие

Еще и юношей, только что вернувшись из пансиона, неизменно вписывал он это путешествие в планы жизни на ближайшее время. Планировал, но никуда не ехал. Жизнь меняла все планы, да и был он, похоже, тяжел на подъем. И вот теперь он готовился к отъезду. Много читал, упражнялся усердно в рисовании и искусстве гравюры — чтоб запечатлеть увиденное: и чудеса природы, и древние камни Европы — то, о чем столько мечтал, столько читал и столько раз писал… Заранее волновался и писал Авдотье Елагиной:

«Порадуйтесь за меня, и благословите меня дружескою рукою. Наконец, некоторые желания сбываются: увижу прекрасные страны, в которых когда-то бегало воображение; но признаюсь, не думаю увидеть их в том очаровании, какое дала бы им первая молодость, товарищ еще необразумившейся надежды. Жизнь изменилась, и все, что теперь ни увидишь, представится ограниченным в тесном круге. Но все путешествие оживит и расширит душу… пробудит и давно уснувшую поэзию».

Письмо это было написано из Дерпта — там была снова грустная и светлая встреча с Машей («мы все больны разлукой»), снова были жалобы на то, что не пишется.

Некоторые биографы относят к этому времени и еще одну неудачную влюбленность поэта, предметом которой была фрейлина Хилкова. Сколько же их было у него, этих платонических «амитье амурёз»?.. Но ведь они нужны поэту как воздух…

В Петербурге у Жуковского оставалась милая Саша-«Светлана»: беспокоило ее здоровье, беспокоили выходки ее мужа Воейкова. Жуковский поручил Сашу заботам своего друга Александра Тургенева: на кого ж, как не на него, было надеяться. Жуковский и письма с дороги писал им двоим — Тургеневу и Саше. Создал маленький, заговорщицкий триумвират (ан все вышло им боком…).

В Дерпте Жуковский снова повидался с Машей, и вот — дорога за немецкий рубеж…

От Германии Жуковскому можно было ожидать многого. Германия была заграница, но это была не чужая страна. В «немецкую» атмосферу Жуковский попал еще мальчиком: в щедро принявшей его семье Тургеневых царила Германия, Жуковский взрастал в ней под благоразумный рокот благородных масонских наставлений и немецкой проповеди, под рокот романтических немецких стихов, которыми он восторгался и которые переделывал в русские. Позднее он таял при виде немецких принцесс-красавиц (да ведь сколько немецкой крови было намешано и в крови придворных красавиц фрейлин!). Императорская (уж сколь немецкая!) семья стала для него новой семьей после Муратова, после Тургеневых. Немецкой была и его дерптская семья — Мойеры (Машенька и письма теперь часто писала по-немецки). А Шиллер, Гёте, Биргер, Тик и Новалис, Гебель, Маттисон, Шамиссо, Фуке, Уланд, Цедлиц, которых он переводил и переписывал по-русски, — это были и вовсе близкие люди, любимцы, вдохновители, спутники, соперники, сколько с ними вместе прожито счастливых и трудных часов. Прочитав «Цвет завета» Жуковского, который Вяземскому показался слишком мистическим и однообразным, Тургенев возражал ему с восторгом: «Нам, немцам, весь мистицизм чувствительности понятен». Нам, немцам, — это значило: ему, и Жуковскому, и всему их московскому, масонскому кругу. И вот, наконец, Германия…

Началось, впрочем, путешествие тяжко и однообразно. Было холодно, и Жуковский носа не высовывал из кибитки. Только раз, на балтийском берегу, проезжая по кромке пляжа, оживился, почуяв море, о чем подробно сообщал в письме:

«Самым приятным зрелищем было для меня то, что все которые обыкновенно ездят по здешней дороге, называют скучным и несносным, это так называемый штранд, или дорога ужасными песками от Мемеля до Кенигсберга. Чтоб легче было лошадям, ездят обыкновенно по самому краю песчаного берега, так что одно колесо всегда в море… Песок был взмочен, и мы ехали скоро; и благодаря буре, дорога штрандом, самая худшая во всякое время, была для нас лучшею, ибо за Кенигсбергом была грязь, или песок, и мы тащились, как черепахи».

Добравшись до прусской столицы, Берлина, Жуковский сразу попал ко двору, в привычную атмосферу, в общество принцев, фрейлин, придворных и старых немецких профессоров — так, словно бы не уезжал из Петербурга и Дерпта. Любимый учитель королевской дочери, ныне русской великой княгини, Жуковский принят был при дворе со всем радушием, а брат принцессы, герцог Карл-Фридрих-Август, кронпринц и будущий король, который, вероятно, был немало наслышан о Жуковском, отнесся к нему и вообще с дружеской (всех поразившей) нежностью. Да ведь и Жуковский относился ко всем этим вознесенным рождением и людским почитанием на недосягаемую высоту людям с искренней, бескорыстной приязнью и простотой, что сразу выделяло его из льстивой толпы придворных и не могло не быть замечено. Это, вообще, была поразительная история: юноша из глухой провинции при дворе…

Друзья Жуковского опасались уже и в Петербурге, что двор и пудра (а Жуковский ведь тоже теперь пудрился!) его испортят, растлят. Но потом с изумлением убеждались, что он все тот же «Светлана». Общение Жуковского с прусским двором пугало его друзей заранее. «Погостить бы ему при Фридрихе II, — писал Вяземский Александру Тургеневу. — Впрочем, чего доброго, он, пожалуй, и