Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями — страница 41 из 66

Самое странное, что никогда не задумывался при этом, а кто ж она, эта хрупкая, высокая девушка, что она? Впрочем, что тут странного? Не у одних только поэтов отнимает Господь разум в эту решающую минуту мужской жизни…

Снова он вернулся в Дармштадт, убеждая себя, что на новое свидание с Рейтернами времени у него не будет: нешуточное это дело — учить языку прелестную принцессу, готовить для своего любимого воспитанника жену, говорящую по-русски, будущую русскую царицу.

И опять благоприятно сложились обстоятельства (по мнению Жуковского, роковые и неодолимые, хотя на здравый, нежениховский, взгляд ничего в них такого и не было неодолимого): великий князь уехал в Берлин, да и невеста решила прокатиться к тетушке в Мюнхен на две недели, так что учитель оказался свободен. Две недели свободы — что с ней взрослый человек сделает?

Имел он приглашение в Веймар; были планы съездить в Берлин и еще — побродить по горам в Бадене. Он отправился прямым путем в Виллинсгаузен, сказав при этом: «От судьбы не уйдешь».

И не ушел.

Снова было в сборе все его милое «вернесское семейство». Снова были чтения, совместные прогулки, разговоры у камина. По временам, поднимая голову от вязания, пристально взглядывала на него Бетси, и тогда казалось — пусть лучше не будет конца сладкой этой неизвестности, этому волнению и надеждам — что даст, пришедши на их место, определенность, особливо же если будет она не в его пользу?

Но и эти две сладостные недели промчались, унеслись, как две светлые минуты… Пора было уезжать. Теперь уж точно, что навсегда. Отъезд был назначен на субботу, перенесен на воскресенье, потом — надобно ехать…

Рейтерн отправился с другом в Майнц, проводить его на пароход. К пароходу после всех хлопот и суеты добрались в половине одиннадцатого.

Ночь была тихая, ясная, небо в звездах, посреди звезд — великолепная, полная луна, и тишина удивительная… Друзья стали прохаживаться по палубе, разговаривая в темноте, и вот тут-то (спасительная темнота, палуба, располагающая к откровенности, а может, и рейнская вода, журчащая за бортом, напоминающая о беге времени, о жизни, которая убегает прочь…) — тут-то Жуковский отважился.

— Теперь прощаемся надолго, — сказал он. — А за эти дни наше вместе показалось мне особенно прелестным. Помнишь, что я тебе говорил в Петергофе? Теперь я почувствовал правду того, что я тогда говорил… Если б я только мог думать, что счастье это мне дастся. Нет, не могу позволить себе никакой надежды, Остается отойти, полюбовавшись прекрасным видением и сожалея, что невозможно…

Он не видел лица Рейтерна и уверен был, что, как тогда, в Петергофе, друг кивает ему сочувственно в темноте, соболезнуя… Так что он немало был удивлен, когда Рейтерн, прокашлявшись, сказал:

— Видишь ли… — И тут же перешел на французский, как всегда делалось у образованных людей в случаях деликатных. — Видишь ли, все это оказалось не так невозможно, как я думал.

— Как так? — вскричал Жуковский. — Объяснись немедленно. Ты понимаешь, что значат твои слова в судьбе моей!

— Видишь ли, по словам моей жены, да и по моим собственным наблюдениям за последнее время, пришел я к выводу, что Элизабет имеет в сердце приверженность к тебе. И что это уже давно…

— Ни слова больше… — Жуковский справился с одышкой, продолжил: — С этого момента я принадлежу ей, а если ты согласен будешь, то, может быть, и она. Вот тебе моя рука…

Рейтерн от души пожал руку Жуковского единственной своей рукой, крепкой рукой гусара и художника.

— Я хотел просить об одном условии, — продолжал Жуковский. — Ни ты, ни фрау Рейтерн не должны говорить ей ни единого слова. Пусть Провидение все завершит, что оно для нас приготовило. Если Богу угодно, чтоб это сделалось, то так и сделается без нашего участия. Мы можем только все испортить. С моей стороны я все сказал решительно и без колебаний. Надо, чтобы она раскрыла свое сердце свободно, безо всякого влияния… Я уезжаю сегодня, чтобы вернуться, и все с моей стороны будет готово, когда я перед ней окажусь; она же скажет мне «да» или «нет» — так, как ей подскажет сердце.

Раздался звон судового колокола. Рейтерн сошел по трапу на берег и долго махал рукой с причала, пока пароход не вышел на середину Рейна, залитого лунным сиянием.

Жуковский не мог уснуть, бродил по палубе. К своему удивлению, он вовсе не находился в ажитации, напротив, необычайная ясность и спокойствие сошли на его душу: он вытянул жребий из чаши судьбы.

Уснул он под утро, а проснулся уже у причала в Кобленце, проснулся другим человеком.

Он спокойно и обстоятельно завершал все дела — закончил обучение принцессы (и то правда, что ей уже не до учебы было, перед самым-то замужеством); известил письмом императора о своих намерениях (правда, попросил пока никому, кроме императрицы, об этом не рассказывать — вдруг ничего не получится), испросил разрешения остаться еще на два месяца в Дюссельдорфе. Письмо, адресованное императору, он показал Рейтерну еще в черновике.

В эти же дни он повидался с Радовицем, у которого просил совета.

Рассудительный Радовиц сказал, что, насколько он знает Елизавету, разница в их возрасте не должна быть помехой, и намерения Жуковского одобрил. Дело было за малым — переговорить с самой невестой, и Жуковский с нетерпением считал дни: с отъездом императрицы его обязанности при дворе должны были кончиться.

Это были едва ли не самые счастливые дни в его жизни: сидеть одному в своей горнице и думать о ней; скорее даже не думать, а только как сквозь сон чувствовать, что она здесь, подле него, и теперь уж на все его будущее… Конечно же, они будут счастливы. У них есть все для счастья. Она прелестна, добра, умна, скромна и молода. Он обременен годами, но он так молод душой, так долго ждал он своей избранницы; он умеет любить и быть добрым. Ну да, у них не было долгого знакомства — он не знает ее как следует, но он верит, точнее, сердце его верит — у него есть вера сердца и есть внутреннее чувство, которое помогает ему предсказывать будущее, предвидеть…

И вообще, о чем тут рассуждать, если судьба, Провидение вели его к этому…

* * *

— Как же так? — спросит изумленный читатель у смущенного автора. — Ведь зрелый же, немолодой человек, умница, педагог, поэт, мыслитель, душевед… Он же ее не знал, как же так?

— Не знаю, — скажет автор и, не находя оправданий для своего героя, перейдет в наступление: — Ну а вы-то сами, вы как женились? Что вы знали о своей избраннице?

Жуковский написал по поводу своей женитьбы множество объяснительных (и объясняющих) писем, в которых многократно повторяется слово «судьба», «Провидение». С судьбой действительно спорить трудно, однако и то заметно, что на каждом развилке судьбы у него был свободный выбор (в Баден ехать, в Веймар или в Дюссельдорф? На Лизхен жениться или на ее тете?).

Но вот любовь… Уж она-то не оставляет никакого выбора. А как приходит любовь? Может, не было бы девочки Маши, не было бы потом и девочки Лизхен, не было бы и этой поздней любви…

В общем, судьба за него совершила выбор: так он себя оправдывал. Не так ли и мы с вами, мой женатый или разведенный уже читатель? Разум наш в это время молчит, весь жизненный опыт забывается в это мгновенье, самая изощренная память идет на поводу у сердца.

В конце концов выбор ведь должен быть сделан, раньше или позже, и способ, которым он сделан, несуществен. А раз он сделан, он уже законен, он наш единственный — иначе как жить нашим детям, скажите?.. С этими словами автор должен спешно покинуть трибуну, пока не подоспели с камнями социологи или сексологи, специалисты по делам брака и бракоразводным делам…

* * *

Итак, Жуковский с нетерпением ждал отъезда благодетельницы-императрицы из Дармштадта, предаваясь сладким мечтам в одиночестве своей горницы. Перед отъездом своим его былая воспитанница, умудренная уже долгим браком, обремененная многими детьми (и далеко не лучшим из мужей), спросила его дружески:

— А не делаете ли вы глупость, дружочек? (По-французски, конечно, спросила, как положено: «Мон шер, нэфэтвупазюнфоли?»)

И Жуковский с готовностью отозвался, что нет, ни в коем случае не делает.

— Мне гарантией, — сказал он, — мое внутреннее чувство и моя вера в будущее.

Она улыбнулась печально, не успокоенная этой гарантией, и он отметил, что щека ее дернулась при этом от тика (неизжитый след того памятного декабря). Улыбнувшись, она уехала. Он был теперь совершенно свободен.

Рейтерн заехал за ним в Дармштадт, и они двинулись в дорогу с легким сердцем.

— Домой, — сказал Рейтерн.

— Домой, — повторил за ним Жуковский, точно на вкус пробуя это слово и находя в нем новое значение.

Во Франкфурте они обедали у Радовица вчетвером — Жуковский, Радовиц, Рейтерн и доктор Копп, лечивший всех троих, человек живой, осведомленный, не чуждый интересам времени. Обед прошел в незатихавшей беседе, говорили о европейской политике, об искусстве, о медицине, о любви и, в частности, о нашумевшей любовной истории, происшедшей недавно в Берлине в весьма высоких сферах. Жуковский, посмеявшись вместе со всеми над перипетиями этого романа, с чувством сказал вдруг, что есть все-таки глубоко существенное, совершенно разделяющее их в разные миры несходство между придворною, светскою интригой и настоящей любовью, ведущей к браку. Рейтерн и Радовиц кивнули серьезно и проникновенно, а доктор, единственный из собеседников не осведомленный о новом состоянии Жуковского, сказал с легкостью:

— И тем не менее и в той и в другой есть общий элемент, гораздо более существенный, чем принято думать. И в коем не принято сознаваться кому-нибудь, кроме врача. Элемент этот во многом определяет взаимоотношения супругов и составляет тайну многих неудач и невзгод. К нашему сожалению, он редко подлежит рассмотрению в добрачный период…

Жуковский насупился, а Рейтерн пытался возразить доктору:

— Я думаю, что обо всем этом безнравственно даже думать, встречая чистую девушку, к которой расположено твое сердце, или вступая с ней в брак.