Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями — страница 54 из 66

— Я видел его… — Гоголь взмахнул обеими руками. Как птица. — Он сказал, что духи больных сопровождали его в дороге.

— Как всегда, — улыбнулся Жуковский. — Они ему помогают в пути. А нам они не мешают. Пойдем почитаем?

Чтение успокаивало Гоголя. Он забывал на время о своей рукописи, о своей проповеднической миссии, о новой своей статье, посвященной долгу женщины в помещичьем хозяйстве России, которую он собирался писать. Он становился почти что прежним Гоголем, шутил по временам неосторожно, высказывал тонкие замечания литературного и житейского характер».

* * *

Доктор Юстинас Керн был занят благим делом, что вполне соответствовало его главным занятиям врача и филантропа. Он читал Елизавете сказочку. Это была сказка Жуковского об Иване Царевиче и Сером Волке, переведенная доктором на немецкий язык. Елизавета слушала рассеянно, но мерный ритм стиха ее успокаивал. Доктор подумал, что он мог бы, не беря на себя переводческого послуха, с таким же успехом читать ей сказку по-русски. Может, даже с большим успехом. Ведь заклинания должны быть непонятны. Однако, когда доктор прекратил чтение на середине, кто-то легко, чуть слышно потрогал его колено.

— Унд вайтер? — сказала маленькая Саша. — Что дальше?

Пришлось дочитывать до конца. Вишневые Сашины глазки следили за ним неотрывно. Доктор подумал, что он мог бы написать романтическую поэму о том, как эти глазки попали сюда, во Франкфурт. Юная турчанка, плененная русским солдатом. Ее глаза видели погибель мужа. Ее сын, на закате жизни плененный северной красотой внучки владельца замка Виллинсгаузен. И вот теперь — прелестное дитя с турецкими глазками слушает эту северную сказку по-немецки, на кассель-гессенском наречии. Этот мир даже романтичнее сказок. И драматичнее всех драм Шиллера… Если бы он рассказал сейчас в этой гостиной историю каждого из своих больных, чьи неуспокоенные души вьются над ним во время долгих прогулок… Но на это не хватит жизни. И за рассказом не останется времени на врачевание этих бедных душ и тел.

— Вы ведь читаете по-русски, дорогой доктор? — сказала Елизавета. И добавила чуть слышно: — А какое, на ваш взгляд, лучшее стихотворение моего мужа?

— Конечно же, его последнее стихотворение о любви, — сказал доктор, не колеблясь ни секунды, ибо врач побеждал в нем всегда и проповедника, и ценителя изящной словесности, и поэта. — То самое, написанное в форме молитвы и посвященное вам, милая Элизабет. Вы прекрасно его знаете.

— Да, я знаю, — согласилась Елизавета. — Но мне трудно прочесть по-русски. Может быть, вы можете прочесть?

— С удовольствием, — сказал доктор Юстинас. — Я не берусь перевести его на немецкий, потому что боюсь не достигнуть этой высоты поэзии. Но по-русски я помню его наизусть.

— Читайте же…

Доктор Юстинас читал, наблюдая за больной. Она волновалась. Это было сладкое волнение.

Доктор читал и думал о том, что в старину лучше нашего понимали целительность искусства. Доктор вспоминал часовню и хор в конце роскошной больничной залы в бургундской богадельне в Боне. Сейчас роль хора, музыкантов, композиторов должны выполнить они, два поэта…

О, молю тебя, Создатель,

Дай в близи ее небесной,

Пред ее небесным взором

И гореть, и умереть мне,

Как горит в немом блаженстве,

Тихо, ясно угасая,

Огнь смиренныя лампады

Пред небесною Мадонной.

Когда он закончил чтение, она казалась усталой.

— Мне кажется, вам полезно было бы подремать, — сказал доктор Керн, поднимаясь с места и беря свой посох, прислоненный к изящному хрупкому креслу.

— Да, да, спасибо, доктор. Не забывайте нас…

Доктор пятился к выходу. На дорожке он столкнулся с Жуковским.

— Я не хотел вас тревожить, — сказал доктор. — Вы были заняты.

— Да, читал вслух Гоголю. А как Елизавета?

— Я читал ей вслух, коллега, ваши стихи. Она спит.

Они рассмеялись невесело. Пошли к калитке. Жуковский слегка прихрамывал.

— Как ваша нога? — спросил доктор.

— Она… Она не имеет права болеть. К тому же мне все равно скоро придется ехать на воды. Там и полечу ногу.

— Мы займемся «Одиссеей» сегодня или вам все понятно?

— Понятнее, чем всегда.

— «Много и сердцем скорбел…» — прочел по-русски доктор Керн, отворяя калитку. Это была строка из «Одиссеи» Жуковского.

«Истинно русский человек, — думал Жуковский, глядя вслед Керну, который шел, помахивая тяжелой палкой и говоря о чем-то вслух, то ли с самим собой, то ли с духами больных. — Истинно русский человек».

Потом только, повернув к дому, он вспомнил, что, собственно говоря, доктор Юстинас Керн был немец.

* * *

В июле Гоголь уехал в Остенде — купаться в холодной воде: доктора на сей раз надеялись успокоить его нервы холодными ваннами. Гоголь писал оттуда жалобные письма, полные упреков: ему нечего читать, а Жуковский и Александра Осиповна не шлют ему русских книжек; ему скучно, ему холодно…

Однажды, работая над своей «Одиссеей», Жуковский заскучал вдруг о Гоголе, подошел к полке, снял его «Мертвые души» и — зачитался: сколько здесь было щедрого юмора, блеска фантазии, выдумки! Гений Гоголек, гений. Жуковский распечатал новое, только сегодня полученное письмо от Гоголя, и слезы навернулись у него на глаза. «…Покаместь трудность страшная бороться с холодом воды, больше одной минуты я не мог высидеть, и ноги сделались холодны на весь день, так что с трудом мог их согреть, хотя ходил много».

В тот же день пришло из России известие: Машина дочка Катя Мойер выходит замуж — тоже за родственника и тоже за Василья (сына Авдотьи Петровны Елагиной). Всколыхнулись все воспоминания, отступившие за сегодняшними тяжкими хлопотами, зазвучала незабытая мелодия…

Ангел Маша, вера, источник всякого добра, осветитель всякого счастия!

Маша. Могилка в Дерпте, занесенная снегом, слева от Петербургской дороги.

В час венчания вся семья Жуковского здесь, во Франкфурте, опустилась на колени — молилась за счастье новобрачных.

Вернулся из Остенде Гоголь, раздраженней прежнего: холодные купания ему не помогли. Жуковский снова метался между двумя больными. Впрочем, с Гоголем было ему легче — легче находились общие темы и занятия. Жуковский составлял в это время ответ критику из «Москвитянина» по поводу его определения грусти и меланхолии. Жуковский писал, что меланхолия — это грустное чувство, объемлющее душу при виде изменяемости, неверности благ житейских, чувство или предчувствие утраты невозвратимой и неизбежной. Таким чувством была проникнута жизнь языческой древности, светлая, как украшенная жертва, ведомая с музыкой и плясками на заклание. Источник этой меланхолии — незаменяемость здешней жизни для древних.

Гоголь внимательно выслушивал каждый день эти рассуждения Жуковского, и они его словно бы успокаивали. Впрочем, ненадолго.

Жуковский писал в новом своем письме о страдании как принадлежности жизни: «Ни мы сами не найдем, ни постановления гражданские не создадут для нас такого счастия земного, которое было бы без утрат, и никто не выгонит из жизни испытующего или губящего ее несчастия, из нас самих или обстоятельств внешних вытекающего…»

Религия, по мнению Жуковского, превратила страдание в драгоценнейшее земное сокровище.

Если это было так, то не было сейчас во Франкфурте дома, столь обильного земными сокровищами, как дом Жуковского. Гоголь мучился с каждым днем все более и становился все более невыносим для окружающих. Копп настоятельно советовал отправить его в путешествие, потому что путешествия всегда действовали на него благотворно — очертя голову носился он в эти годы из одного конца Европы в другой. В конце концов Жуковский поддержал идею доктора, а Виельгорские и Толстые позвали Гоголя в Париж. Он проявил неожиданное упорство.

— Везде, во всяком месте и угле мира, — отвечал он на все уговоры, — в Париже ли, в Миргороде ли, в Италии ли, в Москве ли, везде может настигнуть тебя жестокая тоска, и никаких нет спасений от нее…

Приближались новогодние праздники. Елизавета должна была вот-вот родить и мучилась несказанно. Жуковский маялся вместе с ней, и только Гоголю чудилось полное благополучие дома, поэтому на праздники он решил подарить своему другу и благодетелю упрек.

Выйдя от Елизаветы и зайдя в свой кабинет, Жуковский нашел на столе письмо от Гоголя. Жуковский уже привык к тому, что Гоголек в последние недели чаще переписывается с ним, чем разговаривает. Новое письмо оказалось новогодним подарком от Гоголя.

«Для меня из всех подарков лучший есть упрек, — писал Гоголь, — а потому и дарю вас упреком — за излишнее приниманье к сердцу всех мелочей и даже самых малейших неприятностей в соединении с беспокойством и раздражительной боязнью духа… С вас этот грех взыщется строже, чем со всякого другого: вы так награждены Богом, как ни один человек еще не был награжден. На вечере дней своих вы узнали такое счастие, какое другому в цветущий полдень его жизни редко достается. Бог послал вам ангела в виде любящей вас чистой, ангельской любовью супруги… И поживете вы на земле, как ангелы живут на небесах, остальное время своей жизни. Так вы награждены! И при всем этом вы не можете переносить и малейших противуположностей и лишений. Тогда как, получивши столько залогов и милостей, можно бы, кажется, встретить нетрепетно и большие неприятности…

Молю и прошу вас во всякую минуту душевного беспокойства подойти прежде к столу и взять в руки это письмо, прочитать его.

Не пренебрегите моим подарком, и вы сделаете его драгоценным, как он ни мал… Поздравляю вас, мой друг, благодетель, наставник и виновник многих прекрасных минут моей жизни!»

Осторожно постучав, вошел Копп.

— Я еду домой. Если что, посылайте за мной. Это произойдет на днях, не могу сказать еще точнее… Что это за письмо?

— Опять, кажется, по вашей части, — сказал Жуковский, протягивая письмо Коппу.