Бог знает, о чем думал полковник, сидевший против них в карете и, вероятно, недоумевавший перед странной парочкой, при венчании которой ему было предписано присутствовать, но он не говорил ни слова, и всю дорогу, весьма, впрочем, не длинную, молчание в карете ничем не нарушалось.
«Жениха» и «невесту» ввели в церковь, поставили перед аналоем, и венчание началось. У Кетхен звенело в ушах, и по временам она теряла сознание. Присутствие Максимова рядом с нею производило на нее впечатление чего-то сверхъестественного, точно это был не он сам — его призрак, грозный и беспощадный, перед которым она сознавала себя кругом виноватой. Взглянуть на него она не смела, но всем своим существом чувствовала, что он страшно злится. Когда священник спросил у него: по доброй ли воле берет он девицу Екатерину в супруги? — он так громко и резко ответил: «По приказанию его императорского величества», — что Кетхен вздрогнула от испуга. Потом ее спрашивали, и она что-то ответила, но что — не помнит. Но что она всю жизнь не могла забыть, это когда священник вложил ее руку в холодную как лед руку «жениха» и как его губы прикоснулись к ее щеке. О, как больно сжалось у нее сердце от этого поцелуя!
Потом они очутились вдвоем на паперти. Кетхен стояла перед своим мужем потупившись, как преступница, ожидающая приговора.
— Идите домой, — сказал он, не глядя на нее, — мы никогда с вами не увидимся.
И, завернувшись в плащ, Максимов повернулся к своей «жене» спиной и большими шагами направился в противоположную сторону от их дома.
Кетхен осталась на паперти одна.
V
Осень в тот год была особенно грязная и мрачная. Казалось, будто солнце никогда не проглянет больше на несчастный Петербург сквозь нависшие над ним черные густые тучи.
Однако Бренн свое обещание исполнил: новый дворец был уже настолько готов, что можно было приступить к торжеству освящения.
В расположении духа государя произошла внезапная перемена к лучшему, все во дворце ожили, приятная новость разнеслась по всему городу. Повторяли наперебой приветливые слова, сказанные такому-то, внимание, оказанное такой-то, и тому подобные отрадные новости. С восхищением рассказывали, какой счастливый вид у императрицы, как повеселели великие княжны, одним словом, ждали в будущем всего лучшего. Не все, конечно. Большая часть общества, упрямые пессимисты, не желавшие забывать прошлое царствование, продолжали скептически относиться к воспрянувшим надеждам и упованиям.
В числе этих последних была графиня Батманова.
— Дай-то Бог, дай-то Бог! А только тем, которые пострадали, от этого не легче, — повторяла она со вздохом посетителям, съехавшимся поздравить ее с праздником и посплетничать про придворные новости.
Ей спешили возразить, что царская милость простерлась и на опальных: позволено вернуться из ссылки многим, между прочим генералу Бенигсену и графам Зубовым. Но старушка продолжала скептически усмехаться и покачивать головой в напудренном парике.
Рассказы про царские милости пересыпались восторженными отзывами о красоте, величественности и удобствах нового дворца.
— Чудное здание! В нем что-то такое романтическое, средневековое! Так вот и кажется, что в лунные ночи под окнами будут петь трубадуры, а ранним утром из ворот выедет при трубном звуке кавалькада из рыцарей в шлемах и дам с соколами в руках, — мечтательно закатывая глазки, сказала одна из многочисленных внучек хозяйки.
— Но какая в новом дворце еще сырость! — заметил кто-то.
— О, все это очень скоро высушат новыми способами. Государь заявил, что желает переехать непременно к Новому году.
— И чего это ему так спешить? — заметила Авдотья Алексеевна. Это замечание пропустили мимо ушей.
— Как интересен будет сегодняшний бал-маскарад! — воскликнула одна из дам.
— Говорят, при покойной императрице никогда такого праздника не бывало, — имела неосторожность прибавить другая.
— Ну что вы в праздниках понимаете? — возразила хозяйка. — Была ты на последнем празднике князя Потемкина в Таврическом дворце? Ты еще тогда в пеленках была! И не толковала бы о том, чего не понимаешь! Вот это был праздник! А теперь… Да у вас и свечи-то не будут гореть в такой сырости. Вот увидите, что придется вам в потемках прыгать и все завтра с насморком будете. Да еще слава Богу, если одним насморком отделаетесь. Переселяться в дом, когда стены еще не просохли, да ведь это — даже грех, право!
Все молча переглядывались с выражением испуга на лицах. Но старуха, ни на что не обращая внимания, продолжала:
— И пусть бы государь один туда переезжал, но зачем же императрицу с детьми болезням подвергать?..
К счастью присутствовавших, из которых многие уже собирались покинуть опасную гостиную, чтобы в случае беды иметь возможность сказать, что они не слышали дерзостей, произносимых графиней Батмановой, появление князя Лабинина произвело оживление.
— Вот кто нам про торжество в новом дворце расскажет! Ведь ты оттуда? — спросила Авдотья Алексеевна, целуя в голову племянника, в то время как он прикладывался к ее морщинистой руке.
— Оттуда, ma tante [5], - ответил князь.
Его засыпали вопросами.
— В чем была Лопухина?
— А Апраксина?
— А императрица?
— А великие княгини?
— Все расскажу, мадам, дайте начать по порядку и по старшинству, — сказал Лабинин. — Вам что угодно узнать, ma tante?
— Зубова Валерьяна видел? Был он там?
— Был. А еще что вам угодно знать?
— Ничего больше, батюшка. Теперь, когда Зубов здесь, он сам приедет и все мне расскажет. Расскажи им про наряды скорее, кто в чем был, помирают ведь от любопытства.
Князь стал рассказывать, и в просторной гостиной с золоченой мебелью и зеркалами в белых с бронзой рамах еще некоторое время раздавались громкий говор, звонкий смех и шелест шелка.
А затем все гости разъехались, и у дивана с прямой спинкой, на котором, выпрямившись, как молоденькая, сидела хозяйка, остался только ее любимый племянник, Александр Яковлевич Лабинин.
— И Леонтия Леонтьевича вернули? — спросила старушка, когда стук последней кареты, отъехавшей от ее крыльца, смолк.
— И его вернули. Я с ним сегодня говорил. Он просил меня передать вам свой поклон. Заедет к вам на днях…
— И зачем он все это сделал, скажи на милость? — проговорила старуха, устремляя на своего собеседника умный, пронзительный взгляд.
— Вы говорите про царя, ma tante?
— Конечно, про царя, про кого же больше? Я спрашиваю: неужто вы все не видите, что на него совсем затмение нашло?
— Чем же вы недовольны, ma tante? — не понимая или не желая понимать ее намек, спросил Лабинин.
— Я-то? Мне, голубчик, по истинной правде тебе сказать, все равно. Моя жизнь изжита. Я как будто уж с того света на все, что у вас тут делается, смотрю. Меня уж теперь ничем не испугаешь и не удивишь; мне только интересно знать, чем все это кончится. Ну и жалко, конечно, хороших людей, которые в этой суматохе погибнут… Да что с тобой об этом говорить, ты весь в настоящем, тебе не до того, чтобы в будущее заглядывать, а назад оборачиваться тебе не стоит: ты там ничего не увидишь, у тебя еще прошлого нет.
— А рассказы ваши, ma tante? — перебил ее Лабинин, нежно целуя ее руки.
— Что рассказы, голубчик! Надо все на себе пережить, чтобы понять! — заметила графиня и, меняя тон, спросила с улыбкой: — Так весел сегодня царь?
— Очень весел и со всеми любезен.
Озабоченность, покинувшая было князя в присутствии гостей, снова овладела им, когда он остался один со старушкой.
— А как он теперь с твоей княгиней?
— Совсем хорошо. Цесаревич сегодня сияет. Мы все ожили. Его нельзя не обожать, у него такое доброе сердце, такие прекрасные намерения!
Авдотья Алексеевна махнула рукой.
— Доброе сердце… намерения… Эх вы, верхогляды!
— Что же, кроме добрых намерений, может он в теперешнем своем положении проявить? — с живостью и обиженным тоном возразил князь.
— Что? Сказала бы я тебе, да смущать не хочется! Любишь ты его, ну и люби! Слава Богу, что любишь. Без любви царям служить нельзя. Насмотрелась я на их маету. Недаром у двух цариц-самодержиц в близких состояла. Обе были пренесчастные. Ты думаешь, берегли их те, которых они выше всех превозносили, к которым льнули с лаской? Ни крошечки. А ведь им больнее, чем нам, грешным, эти подлости сносить, обиднее, стыднее, — проговорила она со вздохом. А от батюшки-покойника я про царей знаю. Он при царе Петре… не при маленьком, а при большом… служил, тоже несчастный был человек… Да тебе-то нечего говорить, ты сам это знаешь, сам близко к ним стоишь.
— Правда, ma tante, они — пренесчастные, — сказал князь. Слушая старушку, он невольно припоминал недавний разговор, которым удостоил его цесаревич. — А многие им завидуют, — прибавил он.
— Потому что не знают… Кто там? — обернулась графиня к двери, у которой с противоположной стороны осторожно царапались.
— Фомка, матушка боярыня.
— Вернулся? Ну, войди, отрапортуй, что узнал! Позволишь, князенька, при тебе его допросить?
— Сделайте одолжение.
— Я посылала его про одного модника узнать, который до моего отъезда в деревню каждое воскресенье у меня бывал, а теперь глаз не кажет. Фомка, войди же!
— Кто такой? — спросил князь, приветливо кивая на почтительный поклон благообразного карлика в ливрейном фраке и белом кисейном жабо, который, растворив дверь, остановился на пороге.
— Да один тут дворянчик, сын закадычной моей другини.
— Не Максимов ли? — с живостью перебил ее князь.
— Именно он. А ты почем его знаешь?
— Да вы меня с ним познакомили.
— Правда. Экая я беспамятная! Я в нем большое участие принимаю; на днях просила князя Петра Михайловича, чтобы он ему у себя местишко дал, и князь велел его к себе прислать.
— А я ладил его в придворную контору пристроить, — заметил Лабинин. — Он мне очень нравится, открытое в нем что-то такое, благородное. И вот, как вы теперь, я дивился, что так давно его нигде не видать. В последний раз я встретился с ним на стройке у Михайловского дворца и говорил с ним через забор, на месте которого теперь стоит прекрасная решетка. Это было в первых числах июля.