Время как бы остановилось. Оно казалось одной минутой и вместе целой вечностью от полноты ощущения, не пересказываемого словами. Удар колокола к вечерне был как бы громовым ударом, рассеявшим чары. Царь встал — и всё встрепенулось. Люди схватили зверей за поводья, и мановением державной десницы Грозный подозвал к себе Осётра.
— Исполать тебе, детинушка!.. Показал ты нам этакую хитрость-досужество, каких сроду люди не видывали, опричь твоего дела. Осётром прозвали мы тебя ради мощи да смелости, а теперь, эту удаль к чему приравнять, недоумеваем. Признайся по совести, не знаешь ли ты какого слова заповедного, которому звери повинуются?.. Нет ли за душой твоей такого греха смертного, заклятья али наговора? Сдаётся нам, по бледности твоей, что недоброе что-нибудь да таишь ты на сердце? Ввиду настоящего твоего подвига мы тебе отпустим вину твою, коли чистосердечно исповедуешь нам зло, содеянное нам волею аль неволею?..
Суббота, мрачный и сосредоточенный, стоял перед вопрошавшим царём, не двигаясь, но и не шевеля губами, глазом не моргнув, глядя в очи державному спокойно и холодно.
— Так нет за тобой вины чародейской и никакой подобной ему? — ещё раз менее торжественно повторил вопрос свой Грозный.
— Чар я не ведал и с чародейцами не важивался, а со зверями, надёжа государь, плясывал... За воров лишён был когда счастья, обиду смертную не снеся, в пьянство ударился. И за ту мою вину, за пляски звериные, много годов без очереди служил тебе, великому государю, в острогах заокских, откуда меня ослобонил твой стольник государев, господин Яковлев. И вписал он меня в опричные, досмотрев во мне злость и вражду к людям, надо полагать. И, обиду свою желая выместить, искал я ворога...
— Я ни о чём другом не спрашиваю, а только насчёт связи с нечистой силой, — спокойнее и приветливее перервал признание Субботы Грозный, ударив по плечу бравого плясуна и поздравив его своим стремянным, велел напенить ему чашу малвазии. — Пей же за наше здоровье!.. Благодарю за потеху неслыханную... — Последнее слово произнёс государь, окинув взглядом всех его окружавших, давая им понять, что досужество нового стремянного он, государь, ценить сумеет по достоинству.
Ватажник, с призывом Субботы, выдвинулся вперёд звериной челяди, ожидая очереди после Осётра предстать пред царские очи; но, отпуская движением руки награждённого чашей и званием Осётра, Грозный стремительно оборотился и пошёл в палаты, не взглянув больше в круг и на зверей с прислугой.
— Взаправду чародей, на себя одного око царское наводит, а чёрен аки ефиоп! — проговорил, не сдерживаясь, озлобленный ватажник.
— Чем же чёрен, мужичок, плясун-от ваш? — ласково и вкрадчиво спросил говорившего младший Басманов. — Ум хорошо, а два лучше. Ты, как я же, не возлюбляешь особенно выскочку?.. Приходи ко мне, потолкуем.
С медвежьих плясок прошли к вечерне. Служил её обыкновенно духовник царский, протопоп Евстафий, с наружной чинностью, но довольно скоро.
Пока ватажник распоряжался отводом и установкой медведей по стойлам и клеткам, давая косматым скоморохам по ковшу горячего вина за труды, служба церковная была уже близка к концу. Управившись, опрометью прибежал ватажник на крыльцо к притвору перед церковью, из которой раздавались последние слова молитвы Василия Великого. Читал звучным голосом чередной брат-кромешник Алексей Данилыч Басманов: «...настоящий вечер, с приходящею нощию совершён, свят, мирен, безгрешен, безблазнен, безмечтанен и вси дни живота нашего...» Хор кромешников, перебивая чтеца, спешно отхватал «Честнейшую Херувим», чуть слышно проговорил отпуст отец Евстафий, и шарканье многих ног по плитам невольно заставило ватажника втесниться в узкое пространство между краем распахнутой двери и уголком внешнего столба в притворе.
Чинно проходили парами кромешники, сверх кафтанов напялив на широкие плечи монашеские мантии.
Басманов приметил стоящего ватажника и кивком головы, проходя мимо, дал ему знак следовать сзади.
— Не прогневись, дружок, коли сегодня с тобой мне недолго придётся калякать, — усаживая ватажника и придвигая к нему братину с романеей, вкрадчиво сказал приветливый Алексей Данилыч. Сам сел подле и, уставив свои слегка прищуренные глазки на плутовскую, осклабившуюся рожу ватажника, промолвил, не обращаясь к нему прямо. — После службы государь не больше часа внимает чтению от старчества, трапезует — и постельник будет уже в опочивальне, да держи ухо востро, чтобы одр был уготован совсем по нраву. Комья бы какие не беспокоили государский бочок, и в сголовье бы головка державного не тонула, да и зною бы, не токма угару, бы не ощутить. Стало, нужно исподволь всё распорядить. А как разоблачишь — растянешься на полавочник, жмурь бельмы, будто дремлешь, а сам смекай, неравно что потребуется... Глянул государь — а ты и подаёшь... Так, дружок, как, бишь, звать-то тебя, не по мысли тебе ваш проходим-на́большой, как и мне, грешному?..
— Истинно, государь боярин, изверг этот самый, доложу твоей милости, все очи успевает отводить, с царя начиная...
— Наши не отведёт... Насквозь видим, что за птица — сычь... Прости Господи согрешение! (Басманов набожно перекрестился, не обманув, впрочем, доку ватажника своим смирением.) Чёрное дело на душе у него, голову готов на плаху положить!
— Воистину, милостивец... Коли б ты знал да ведал, какое злодействие он учинил, проклятый, в Новагороде... Дьяка, слышь, софейского, медведем изломал и к воеводе подбился — сущий дьявол какой... Тот было напустился попервоначалу, а потом лучшие друзья стали. А воевода-то, доложу, сам вор отменный.
— Что?.. Как? Воевода? Князь-то Курлятев Митрий? Да ты с ума сбрёл, никак... Мы с им хлеб-соль водим да поминки получаем почасту... Коли его так ценишь, так надо поглядеть, может, Осётер-от, коли Митьке в приятели пришёлся, и не таков вовсё, чтобы ему вредить. Ты-то сам кто?
И Басманов, уже не владея собой, почти гневно мерил глазами ошеломлённого клеветника.
Тот молчал, внутренне злясь на себя, что начал прямо, не испытав почвы, двои наветы на Субботу. Виноват тот был на самом деле в том только, что стоял поперёк дороги грабителю, отданному ему в подчинение. Басманов погрузился в глубокую думу. Углубление в неё мало-помалу разглаживало морщины на лбу над сдвинутыми бровями рассерженного царского любимца.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа... — раздался сиплый голос за дверьми.
— Аминь, — произнёс неохотно Басманов, мгновенно скрыв остатки недавней бури, ещё не улёгшейся в душе его.
Вошёл Малюта Скуратов и, не церемонясь, прямо повёл допрос:
— Да у тебя свой же!.. — Одного взгляда ему достаточно было, чтобы понять, что ватажник чем-нибудь досадил Басманову. — Боярин, видно, лаской да почётом старается взыскать бедного, обойдённого государекой милостью? — вдруг молвил искусный допросчик, глядя разом на гостя и на хозяина.
— Я за делом было пришёл к боярину, да его милость не любит правды-матки, коли коснётся речь о присных ему, — нахально отрезал ватажник, желая насолить Басманову.
— Боярину не по душе, так мне говори про твоё дело; я всё готов выслушать: любо ли, нелюбо, а наша невестка всё трескает... — проговорил, осклабясь и от того являясь ещё более непривлекательным, Малюта.
— Мне нелюбы не слова о деле подлинно, а обношенья подчинённых людей, воевод царских, смердами неродовитыми, я принимаю за личную обиду и себе и государевому правосудию...
— До Бога высоко, до царя далеко, боярин, а правосудие царское ведётся теми же людьми, что и мы с тобой: воры заведомые; стало, чего обижаться, коли, греховным делом, и сбрехнет что не к месту усердный слуга?.. Не бойсь, друг, мне прямо говори всё, что думаешь, моё дело выручать, потому что мне с руки. Я слушаю, бай же, складно аль нескладно, всё едино, разжуём как-нибудь.
— Изволь видеть, государь боярин, в Новгороде воровство великое приготовляется, отступить хотят горожане и с воеводой со своим из-под воли великого государя за ляшские руки круля Жигимонта.
— Ты от меня это скрыл, — холодно и совсем оправясь отозвался Басманов.
— Как же так отступать-от хотят? — продолжал, словно не слыша слов Басманова, Малюта.
— Да весь Новгород, и с воеводой царским, и со владыкой, и со властями, и все старосты, и с мужиками выборными, огулом приговор написали и руки закрепили, чтобы им передаться Жигимонту-крулю, как удобь явится, а до того ни гугу... Всем молчок, знать, мол, не знаем и ведать не ведаем...
— Мудрёное дело, паря, ты мне поведываешь — и я, братец, за Алексеем Данилычем вслед, в обиду приму твоё бездельное над нами насмеятельство: видно, ты впрямь нас дурнями почитатешь, коли такую сказку поведываешь?.. Парнишку возьми безмозглого — и тот тебе не поверит, для чего такую притчу баешь. Новгород — не земский мужик, что Юрьева дня ждёт, чтобы хвост показать помещику — кулаку, не то обидчику. Великий государь чествует и владыку и властей, жалует воевод своих, есть у них у всех доходы изрядные, и впредь от них никто не думает ничего отняти... Веру исповедуют нашу, православную... Чего же для к папежцу-то Жигимонту челом им ударить?.. Ну-кась, умник, молви нам премудрость свою, а то ум за разум заходит от речей твоих непутных.
— Не верьте, пожалуй... Покаетесь опосля, как хвостик покажет Москве да Литве передастся Новгород...
— Болтун, брат, ты безмозглый, хватил из братинки больше надлежащего, и лепечет язык сам ты не ведаешь что!.. — ввернул в свою очередь Басманов, сочувственно взглянув на Малюту.
А ватажник, глазом не моргнув, на своём стоит:
— Увидите!.. Спохватитесь, да поздно будет!
Басманов встал и медленно пошёл вдоль комнаты своей, заложив руки за спину. Пройдя раза три, он остановился перед ватажником и, смотря ему в глаза, спросил:
— Кто же тебе поведал о предательстве Новгорода?
— Я вам не скажу кто, а государю сам представлю очевидца, при котором всё сделалось, и он улику даст такую, что виноватые должны будут сознаться.