Царский суд. Крылья холопа — страница 31 из 51

   — Всё едино мне теперь, боярин Григорий Лукьяныч... На душу грехов набрал — а покою по-прежнему нет. Не только не стал бы просить защиты али ухорони себе, а, пожалуй, попрошал бы скорее со мной порешить... Ноет ретивое и покою не даёт, ни чуточки!.. Да и какой покой проклятому?..

   — Молодо-зелено! — с участием как бы молвил хитрый зверь Малюта. — Поживёшь с моё и бросишь всяческую блажь!.. Проклинают не тебя одного, а всех нас, царских слуг, вороги державного, да нам-от что? Собака лает, ветер носит... Были бы на нашем месте, сами то же бы делали, а на нас одна слава... Будь же готов, дружок! Я знаю тебя как хорошего товарища, а ворогов царя целая тьма... Я один верю тебе и защищаю, да царь-батюшка. Ужо воротимся с Новагорода — укажу я тебе твоего клеветника и обидчика.

Эта доверенность и как бы расположение Малюты на разочарованного, тоскующего Субботу не произвели никакого впечатления. Болезненное воображение его представляло ему попеременно то Таню с мечом в груди, шепчущую проклятие, то честного дьяка, один вид которого внушал доверенность и расположение. Наконец, свидание с Глашей и её проклятье — представляясь так живо, и днём и ночью, и в дремоте и при бдении, но в состоянии глубокого забытья о всём окружающем, истомили вконец Субботу, почти лишённого сна. Если слетало успокоение на утомлённые члены страдальца, то во время срочных хлопотливых поручений, сила значения которых не давала ему возможности оставаться наедине с собой и входить в себя, если можно так выразиться.

Взятие Субботы Бельским было именно таким положением в его безысходной муке, когда физические труды и хлопоты пересиливали духовную сторону. Не отказывался уже он ни от какого поручения, по первому зову вставая и идя куда велено, без отговорки и промедления, как послушное орудие воли других, как машина.

Вот спит он в прохладной монастырской сторожке Отрочьей обители, не так давно воротясь с поездки, продолжавшейся дня четыре. Тяжёлое дыхание спящего давало право заключить безошибочно, что его томит страшное сновидение. Под болезненным тяготением сна вздрагивает Суббота, ёжится и крепче прижимается ничком к оголовку. Что же видит он? Воочию представляется ему иерей Герасим, исповедующий и заклинающий о примирении с врагами. Суббота не кается и готов поставить на своём. Исповедник понижает голос, истощив всевозможные доводы, как вдруг голова игумена обращается в Данилу-дьяка и голосом Герасима укоряет нераскаянного: «Не думая прощать, ты дошёл до тиранства надо мной, безвинным!»

   — Сознаюсь! — спросонья кричит Суббота и просыпается от теребленья будившего опричника.

   — Сам зовёт!

   — Иду.

И, шатаясь, не вполне ещё освободившись от впечатления сна, вступил Суббота в келью своего набольшего.

   — Иди с этим вожаком на конец монастыря. Введут тебя к старику и оставят. Ты его, понимаешь? — указал Малюта себе на шею и сделал руками движение, как следует крутить, крепче и разом.

Вышли. Довёл вожак до порога; отворил дверь и отошёл. Суббота шасть вперёд. При свете лампады видит — убогое ложе — и кто-то лежит в дремоте, седенький.

Подойти, сжать шею, как показал Малюта, не было бы большого труда, если бы лежащий вдруг не вскочил — и голосом подлинного, живого Герасима, так часто раздававшимся в ушах Субботы и потому неизгладимого из его слуха, не вскрикнул: «К злодейству приводит немилосердие!»

Суббота не мог выносить этого голоса и, не помня себя, бросился назад и упал без сил. Малюта был недалеко. Рассвирепел было, но, заметив, что чувства оставили его орудие, сам пошёл безотлагательно выполнить свой умысел. Герасим — это был он подлинно — выгнан вон. Келья припёрта. Филипп молящийся найден и удушен.

Выйдя из кельи Филиппа, Малюта счёл нужным раскричаться, созвал монахов и настоятеля. В ужасе, они не думали возражать или перечить страшному давителю, пустившему в ход явную ложь.

   — Эк вы как жарите печи в келье старцевой! Никак, уж уходили его в чаду? Вошёл я к нему, говорю, — не слышит будто. Подошёл, глядь — он не дышит. Государь как узнает — разгневается!

Игумен и старцы только руками развели, поспешив приготовлением к погребению.

Все монастырские молчок о том, что произошло. До потомства дошёл подвиг Малюты через притаившегося где-то Герасима, потом, при других порядках, рассказавшего кончину праведника.

XIIНАЧАЛО КОНЦА


Уходив Филиппа, Малюта исправил свой план, — при готовности отроческого игумена всё показать, что будет велено. Бельский поехал отсюда прямо в Новагород со сговорчивым игуменом, оставив Субботу в монастыре, до исцеленья. Стремянный царский казался поражённым как в столбняке, утратив как бы совсем сознание.

К несчастью для страдальца, ещё раз принявшись пользовать своего бывшего пациента, Герасим воротил ему память и способность мыслить. Правда, и в вылеченном совсем оставалась теперь только тень прежнего, бесстрашного Субботы. Силы, уничтоженные тяжёлым недугом, не скоро собираются. Дума же о совершенном зле, неотвратимо преследующая человека, для которого в мире нет больше приманок, — только вырабатывает одно ничем не заглушаемое стремление: сколько-нибудь умирить совесть. Цена собственной жизни кажется при этом ничтожной, не покрывающей нанесённого другим ущерба, и представление самых мучительных терзаний, придумываемых возбуждённым воображением, кажется безделкой и желательным искуплением прежних падений.

Оставаясь в полном неведении о всём окружающем его, Суббота в Отроче монастыре томился почти два месяца. Тем временем на берегах Волхова совершались ужасы, от одного пересказа которых становился дыбом волос у самых хладнокровных.

Привезя игумена, Малюта расписал всё приходское духовенство по десяткам — и на первый случай призвал к себе поставленных им десятников.

— Видите, батюшки, — начал как бы добродушно предатель, — государю донесли, что духовные отцы сговорились со чады своими на духу послужить как бы князю Владимиру Андреевичу, упокой Боже душу его! — и сам крестился. — Укажите, коли разузнаете, хоша трёх, хоша пяток, хоша десяток, что сказывали на князя, как и про что разговор был насчёт щедрого князя Владимира... Может, и так, спроста, люб он кому был... Может, и владыка ваш Пимен подхваливал князя приветливого да щедрого, всяко бывает — и скажется иное, может быть... Не потаите, отцы, коли на вспросях поговорят про то вам, для своей пользы, а церковное перепишите; гнев державного авось и утишится, коли упорства не окажется... Потрудитесь за братию свою... А пока чинить перепись будете, подыскивайте столбов писаных — и мне показывайте.

   — Я вот в толк не возьму, про што это боярин наказывал нам разузнавать, про какие говоры? Про коего князя Владимира? Московский боярин-то, што ль, наездом, видно, здесь был? Может, у владыки одного?.. К нему московские люди прибежливы... В наших сороках куда московских бояр на духу иметь? — заболтал поп Лука-«скорохват», так его прозвали за быстроту решений и привычку ко всему на лету прислушиваться.

Одни считали этого словоохотливого подхватывателя просто болтуном, без всяких затей. Другие, и можно сказать, большая часть, смотря на отца Луку как на сплетника, видели в его речах намерение ловца расставлять силки и ловить неосторожных. Поэтому знавшие его, — а не знавших его в городе не было между своей братьей, — всегда только слушали Лукины россказни и беседу его с самим собой, не проявляя попытки разрешать ответами его недоумения.

Такой человек, как Лука, в руках Малюты был драгоценностью уже по одному тому, что на вопрос, в чём бы он ни заключался, всегда готов чем бы то ни было ответить, кстати и некстати. Сперва и владыка его считал деловым за такое качество, да как раскусил, с чего брал Лука свои мгновенно созидавшиеся предположения, не стал на глаза к себе пускать. Это, разумеется, не научило Скорохвата относиться к услышанному им разумней, а только поселило в нём своего рода обидчивость на архипастыря, «больно умного да осторожного... Всё ему в бороду дуй да посвистывай знай, а рта не разевай», — отзывался Лука о митрополите в кружке немногих, его слушавших всласть. Получив от Малюты предложение разузнавать и выспрашивать, Скорохват с жаром принялся за выполненье наказа, разумеется, по-своему. При этом живое воображение отца Луки, пустившись скакать, как испуганный конь без узды, занесло его в непроходимые дебри противоречий и бессмыслицы. Да ему об этом всего меньше было заботы.

   — Слыхал, Кузьмич, — обратился он к купецкому человеку, любившему его беседу, — что к нам выслали москвича, князя какого-то, щедрого и тороватого, на житьё. А богомольный такой уж, что нашему брату — только знай фелонь вздевай да служи. Истинно Господь Бог о малых своих попечение имеет, чтобы не горевали о находящих напастях.

   — В твой приход, што ль, отец, водворили боярина-то? — поспешил отозваться знакомец.

   — Нет... Должно, владыка своему какому прихлебателю порадел... Да я узнаю, как и што? Своё не пропущу!..

   — Ещё бы!..

И сам дал тягу. Недосужно было.

Идёт навстречу Луке звонарь соборный Михей Обросимов, под хмельком, бурча себе под нос что-то. Скорохват дослышал в этом бурчанье слова «князь-господин» и прямо напал на Михея.

   — От него ты, знать, теперя?.. То-то и накатился изрядно... Видно, милостивый...

   — От него самого, отец!.. Из его собственных ручек три стопки принял, да и в мошну перепала малая толика... Да и...

   — Велико имя Господне! На сиротскую долю истинно посылается... И княгиня тоже добрейшая была, бедных жаловала, — присовокупил Лука, вдохновенно входя в восторг.

   — И была и есть и будет такова!.. — подтвердил Михей. Шёл он с купецкой свадьбы. Князем и княгиней называли новобрачных, его угощавших. Он и выразил этим желание получить впредь благостыню.

Для Луки, ещё больше подбитого подходящими выражениями, не существовало теперь преград для разгула летевшей вскачь мысли.

   — И нашего брата много там, отцов духовных? — поспешил он задать вопрос Михею.