Царский суд. Крылья холопа — страница 46 из 51

Скуратов размахнулся сплеча, бросил в волка булыжником. Разъярённый зверь глухо завыл, скрылся за дверью.

   — Выгоняй!

Со всех сторон в загон посыпались камни. Отчаянный рёв потряс воздух. Звери ринулись в толпу.

Иоанн надрывался от хохота.

   — Трави их каменьями!

Начисто подметённый загон залился кровью. Крестьяне в паническом ужасе карабкались по тыну, взбирались по решётке наверх, — стрельцы сбрасывали их ударами сабель.

Темрюковна перегнулась через перила, тяжело и часто дышала. От крайнего возбуждения тело её трепетно вздрагивало, а глаза задёрнулись густой маслянистою поволокою.

   — Каменьями! Каменьями их!

Англичане чего-то настойчиво требовали, возмущённо размахивали руками. Толмач нерешительно переминался с ноги на ногу, отрицательно качал головой.

Когда один из отчаявшихся крестьян вырвал из земли столб, поддерживавший решётку, и пошёл с ним на волка, Иоанн с горделивой радостью повернулся к гостям.

   — Удаль-то... Удаль.

Осёкся, позвал толмача.

   — Чего они лают?

   — Челом тебе бьют. Не люба им потеха.

Грозный развёл руками.

   — Уж и не ведаю, какая им, басурманам, потеха люба. — И, ткнув сердито в пращ опричника, приказал: — Кончать!

Взвизгнули стрелы. Смертельно раненный волк забился в последних конвульсиях. Медведь с рёвом скрылся в сарае.

Царь выхватил из руки Басманова посох, стукнул по настилу.

   — Какой же их, басурманов, ещё потехою тешить!

Передёргивая плечами, сплюнул с ожесточением, тяжело зашагал по скрипучим ступеням.

ГЛАВА XI


Мысль так потешить гостей, чтобы вся Неметчина ахнула, не оставляла Иоанна. Он хмурился, раздражался по каждому пустяку и с утра до ночи проводил в домовой церкви. Двор притих. Опричники бродили по слободе, точно пришибленные. Малюта, чтобы рассеяться, уходил с рассветом в приказ, сам пытал заключённых или взбирался на звонницу и там мучительно придумывал потеху, которую одобрил бы царь.

Был канун Рождества. Скуратов, хмурый, осунувшийся, возвращался после всенощного бдения домой. Замерзшие сторожа, заслышав его шаги, через силу старались сбросить с себя предательскую дремоту и били ожесточённо в колотушки. Малюта исподлобья взглядывал на запушённые инеем лица и обледенелые бороды, невольно зябко поёживался, глубже засовывал в рукава руки, ускорял шаг.

Вдруг он остановился, приложил к уху ладонь.

Откуда-то издалека отчётливо доносился стук секиры. Резким движением опричник сорвал с себя кунью шапку, бросил в снег, замахал кулаком перед лицом вытянувшегося неподвижно сторожа.

   — Нехристи!

Наотмашь ударил сторожа по лицу.

   — Под Рождество в царёвой слободе работают!

Он уже не помнил себя. Дикая злоба мутила рассудок. Невидящие глаза налились кровью.

Сторож лежал на снегу. Скуратов исступлённо топтал его.

   — Кто работает?! Кто в царёвой слободе работает?!

Стуки секиры не прекращались.

Ещё раз ударил сапогом по лицу, подобрал на ходу шапку и побежал на стук.

Неподалёку от мастерской Никишки остановился, прислушался. По лицу пробежала жуткая усмешка.

   — Да, никак, холоп лупатовский с дьяволом тешится?!

Им как-то сразу овладело шаловливое настроение. Сбив набекрень шапку, он широко растопырил руки, как будто ловил кого-то, на носках подошёл к избе, приоткрыл дверь.

   — С сочевником, православный!

Никишка от неожиданности обронил секиру, в страхе попятился за станок. Гость поклонился в пояс, в глазах переливались весёлые огоньки.

   — С сочевником, мил человек!

На шее взбухали багровые жилы. Незаметно для себя опричник снова рассвирепел.

   — Пошто на поклон не поклонишься? Пёс! — И, заглядывая с ненавистью в вытянутое лицо, произнёс:— Работал?

   — Крылья налаживал.

   — В сочевник?

Никишка развёл руками.

   — Царица наказывала.

Какая-то ещё неясная, неосознанная мысль завертелась в мозгу Малюты.

   — А на крыльях и впрямь полетишь?

   — И не токмо с поленницы, — со звонницы полечу!

Недоверчиво усмехнулся.

   — Слыхом не слыхивал, чтоб человек на крыльях летал.

Умелец гордо выпрямился.

   — А я полечу. Голову об заклад отдаю!

Несокрушимой верой прозвучал его голос.

Опричник суетливо задёргал головой, не мог выдержать на себе взгляда холопа.

   — Воистину дивное диво.

Уселся на пеньке у станка, крепко задумался. Изредка, словно украдкой, косился на крылья, разложенные по земле, тёр пальцами лоб.

   — Воистину дивное диво.

Счастливая мысль ярко загорелась в мозгу.

   — Постой, умелец!

Весело приподнялся.

   — Ей-пра, потехам потеха!

Стремглав побежал в опочивальню царя.

Иоанн, утомлённый всенощным бдением, отдыхал в кресле перед своею постелью. В стрельчатое оконце мутной жижицей просачивался рассвет. На постели, развалясь на подушках, нежился Федька Басманов. Он закинул руки за голову и полузакрыл глаза. Царь, любуясь, следил, как высоко и ровно вздымалась его грудь.

   — Ты бы, дитятко, разулся.

Федька поджал капризно губы, потянулся сладко.

   — Уж ладно, лежи.

Наклонился к ногам опричника, стянул сапог, поставил под кресло. Басманов подставил другую ногу.

   — Ишь ты, охальник. — Царь, улыбаясь, поднялся с кресла, подошёл к столику. — Гостинца откушаешь?

Потряс виноградной кистью, глубоко и шумно вздохнул.

   — Привезли ягоду из черкесских сторон.

Опричник не шевелился, приоткрыл немного рот, жеманно щурился. Грозный полуобернулся к нему, шагнул к постели.

   — Откушай, птенец.

И положил ему в рот горсточку винограда.

Малюта шумно ворвался в сени, бросился к двери опочивальни. Два стрельца преградили ему путь. Он позеленел. Изо всех сил ударил одного в грудь. Стрелец отлетел в угол, больно ударился о божницу. С грохотом повалились на пол иконы.

Царь вздрогнул, схватил посох. Дверь чуть приоткрылась.

   — Ма-лю-та?!

Сердце забилось в тяжёлом предчувствии.

   — Аль напасть?

Опричник бросился на колени, припал губами к босой ноге, выдохнул залпом:

   — Не добраться беде до великого князя и царя всея Руси. Не прыгнуть ей через плечи опричины. — И с торжествующей улыбкой добавил:— Скорбишь ты, царь, позабыл свой весёлый смех с той поры, как ищешь басурманам потеху...

Приподнял голову Малюта.

   — Добыл я потеху.

Грозный оживился, настороженно прислушался.

   — Вели, царь, выдумщику лупатовскому на крыльях лететь.


Никишка обрядился в чистую рубаху и новые лапти, смазал волосы лампадным маслом, пятерней расчесал их и собрался в гости на двор льнотрепальни. На пороге он столкнулся с Малютой, келарем и Калачом. Холоп оторопело застыл, болезненно вспомнилось предутреннее посещение Скуратова. Вяземский подошёл к станку.

   — Готовы крылья?

Умелец молчал. Он еле держался на ногах от разлившейся по телу слабости.

«Отнимут... Отнимут крылья...» — острым холодком обдавала мозг страшная мысль.

   — К тебе молвь! Не слышишь?

Выпрямился, дерзко ответил Никишка:

   — А и не готовы — нет опричь меня умельца прознать!

Калач размахнулся для удара. Скуратов схватил его за руку.

   — Не для шуток сюда пришли. По царской воле. — Затем, стараясь придать мягкость словам, произнёс: — Давеча сказывал ты, будто готовы.

Никишка поник головой.

   — Готовы.

   — Ну, и гоже... И гоже.

Пытливо заглянул в глаза.

   — А ещё сказывал ты, не токмо с поленницы, со звонницы полетишь?

   — Голову об заклад даю.

В разговор вмешался Вяземский.

   — И упомни. Ежели похвалялся, живьём в землю зарою. Псам брошу, смерд!

Строго огляделся, высоко поднял руку, отставил указательный палец.

   — Жалует тебя царь на Крещеньев день лететь перед ним со звонницы.

Никишка просиял. В глазах блеснули слёзы. Он благодарно поклонился.

   — И полечу! Ровно на руках, наземь снесут.

Опричники переглянулись. Калач показал пальцем на лоб, шепнул Малюте:

   — Сидит в холопе нечистый. Колесовать бы его!


Дни потянулись для Никишки, как изрытые осенью вёрсты. Хлюпаешь по колено в грязи, скользишь по ухабам, а беззубо чавкающая дорога потягивается болезненно, извивается в мучительных корчах, длится всё дальше и дальше, и не видно ей краю.

Холоп начертил на двери двенадцать долгих палочек, одну над другой, до самого косяка, а тринадцатую над щеколдой, разукрасил усиками и крылышками. Тринадцатая — Крещеньев день, полёт перед царём Иоанном Васильевичем и, как сказывала Хаят, перед басурманами.

Никишка лелеял тайную мечту: полетит перед царём, после в ноги бросится, будет бить челом за себя и за Фиму. Может быть, смилуется, отпустит обоих на волю. От думок захватывало дух. Только бы выбраться из слободы, а там найдёт он пути и за Чёрный Яр. В то, что выручит Ивашка, почему-то не верилось. Умелец знал, что зорок стрелецкий глаз и ни один человек не укроется от него. Вся надежда была на царскую ласку и на крылья.

Долгими часами стоял он у оконца, устремив взгляд в далёкое небо, или бегал по мастерской, ломал в отчаянии руки, злобно косился на дверь и ругался:

   — Кажется, и бороды уже будто прибавилось, а неперекрещенных палочек ещё уйма. Целый пяток!

Никишка осунулся. Глубоко запали глаза, и на лбу резкой бороздой залегли морщинки. Даже с Фимой он неохотно встречался в последние дни и, когда она являлась, забивался в угол, за стружки, упорно молчал, не слушал её тревожных вопросов.

Приходили за ним рабочие, звали к себе, участливо предлагали:

   — Ты бы к ведунье с поклоном. Она на уголёк бы с тебя хворь отвела.

В воскресенье перед Крещеньевым днём товарищи зашли за Никишкой и увели его в церковь.

На паперти его встретила Фима. Он по лицу её понял, что есть какие-то новости, глазами спросил. Подозрительно огляделась, зажав рукой рот, пожевала губами: