Скуратов размахнулся сплеча, бросил в волка булыжником. Разъярённый зверь глухо завыл, скрылся за дверью.
— Выгоняй!
Со всех сторон в загон посыпались камни. Отчаянный рёв потряс воздух. Звери ринулись в толпу.
Иоанн надрывался от хохота.
— Трави их каменьями!
Начисто подметённый загон залился кровью. Крестьяне в паническом ужасе карабкались по тыну, взбирались по решётке наверх, — стрельцы сбрасывали их ударами сабель.
Темрюковна перегнулась через перила, тяжело и часто дышала. От крайнего возбуждения тело её трепетно вздрагивало, а глаза задёрнулись густой маслянистою поволокою.
— Каменьями! Каменьями их!
Англичане чего-то настойчиво требовали, возмущённо размахивали руками. Толмач нерешительно переминался с ноги на ногу, отрицательно качал головой.
Когда один из отчаявшихся крестьян вырвал из земли столб, поддерживавший решётку, и пошёл с ним на волка, Иоанн с горделивой радостью повернулся к гостям.
— Удаль-то... Удаль.
Осёкся, позвал толмача.
— Чего они лают?
— Челом тебе бьют. Не люба им потеха.
Грозный развёл руками.
— Уж и не ведаю, какая им, басурманам, потеха люба. — И, ткнув сердито в пращ опричника, приказал: — Кончать!
Взвизгнули стрелы. Смертельно раненный волк забился в последних конвульсиях. Медведь с рёвом скрылся в сарае.
Царь выхватил из руки Басманова посох, стукнул по настилу.
— Какой же их, басурманов, ещё потехою тешить!
Передёргивая плечами, сплюнул с ожесточением, тяжело зашагал по скрипучим ступеням.
ГЛАВА XI
Мысль так потешить гостей, чтобы вся Неметчина ахнула, не оставляла Иоанна. Он хмурился, раздражался по каждому пустяку и с утра до ночи проводил в домовой церкви. Двор притих. Опричники бродили по слободе, точно пришибленные. Малюта, чтобы рассеяться, уходил с рассветом в приказ, сам пытал заключённых или взбирался на звонницу и там мучительно придумывал потеху, которую одобрил бы царь.
Был канун Рождества. Скуратов, хмурый, осунувшийся, возвращался после всенощного бдения домой. Замерзшие сторожа, заслышав его шаги, через силу старались сбросить с себя предательскую дремоту и били ожесточённо в колотушки. Малюта исподлобья взглядывал на запушённые инеем лица и обледенелые бороды, невольно зябко поёживался, глубже засовывал в рукава руки, ускорял шаг.
Вдруг он остановился, приложил к уху ладонь.
Откуда-то издалека отчётливо доносился стук секиры. Резким движением опричник сорвал с себя кунью шапку, бросил в снег, замахал кулаком перед лицом вытянувшегося неподвижно сторожа.
— Нехристи!
Наотмашь ударил сторожа по лицу.
— Под Рождество в царёвой слободе работают!
Он уже не помнил себя. Дикая злоба мутила рассудок. Невидящие глаза налились кровью.
Сторож лежал на снегу. Скуратов исступлённо топтал его.
— Кто работает?! Кто в царёвой слободе работает?!
Стуки секиры не прекращались.
Ещё раз ударил сапогом по лицу, подобрал на ходу шапку и побежал на стук.
Неподалёку от мастерской Никишки остановился, прислушался. По лицу пробежала жуткая усмешка.
— Да, никак, холоп лупатовский с дьяволом тешится?!
Им как-то сразу овладело шаловливое настроение. Сбив набекрень шапку, он широко растопырил руки, как будто ловил кого-то, на носках подошёл к избе, приоткрыл дверь.
— С сочевником, православный!
Никишка от неожиданности обронил секиру, в страхе попятился за станок. Гость поклонился в пояс, в глазах переливались весёлые огоньки.
— С сочевником, мил человек!
На шее взбухали багровые жилы. Незаметно для себя опричник снова рассвирепел.
— Пошто на поклон не поклонишься? Пёс! — И, заглядывая с ненавистью в вытянутое лицо, произнёс:— Работал?
— Крылья налаживал.
— В сочевник?
Никишка развёл руками.
— Царица наказывала.
Какая-то ещё неясная, неосознанная мысль завертелась в мозгу Малюты.
— А на крыльях и впрямь полетишь?
— И не токмо с поленницы, — со звонницы полечу!
Недоверчиво усмехнулся.
— Слыхом не слыхивал, чтоб человек на крыльях летал.
Умелец гордо выпрямился.
— А я полечу. Голову об заклад отдаю!
Несокрушимой верой прозвучал его голос.
Опричник суетливо задёргал головой, не мог выдержать на себе взгляда холопа.
— Воистину дивное диво.
Уселся на пеньке у станка, крепко задумался. Изредка, словно украдкой, косился на крылья, разложенные по земле, тёр пальцами лоб.
— Воистину дивное диво.
Счастливая мысль ярко загорелась в мозгу.
— Постой, умелец!
Весело приподнялся.
— Ей-пра, потехам потеха!
Стремглав побежал в опочивальню царя.
Иоанн, утомлённый всенощным бдением, отдыхал в кресле перед своею постелью. В стрельчатое оконце мутной жижицей просачивался рассвет. На постели, развалясь на подушках, нежился Федька Басманов. Он закинул руки за голову и полузакрыл глаза. Царь, любуясь, следил, как высоко и ровно вздымалась его грудь.
— Ты бы, дитятко, разулся.
Федька поджал капризно губы, потянулся сладко.
— Уж ладно, лежи.
Наклонился к ногам опричника, стянул сапог, поставил под кресло. Басманов подставил другую ногу.
— Ишь ты, охальник. — Царь, улыбаясь, поднялся с кресла, подошёл к столику. — Гостинца откушаешь?
Потряс виноградной кистью, глубоко и шумно вздохнул.
— Привезли ягоду из черкесских сторон.
Опричник не шевелился, приоткрыл немного рот, жеманно щурился. Грозный полуобернулся к нему, шагнул к постели.
— Откушай, птенец.
И положил ему в рот горсточку винограда.
Малюта шумно ворвался в сени, бросился к двери опочивальни. Два стрельца преградили ему путь. Он позеленел. Изо всех сил ударил одного в грудь. Стрелец отлетел в угол, больно ударился о божницу. С грохотом повалились на пол иконы.
Царь вздрогнул, схватил посох. Дверь чуть приоткрылась.
— Ма-лю-та?!
Сердце забилось в тяжёлом предчувствии.
— Аль напасть?
Опричник бросился на колени, припал губами к босой ноге, выдохнул залпом:
— Не добраться беде до великого князя и царя всея Руси. Не прыгнуть ей через плечи опричины. — И с торжествующей улыбкой добавил:— Скорбишь ты, царь, позабыл свой весёлый смех с той поры, как ищешь басурманам потеху...
Приподнял голову Малюта.
— Добыл я потеху.
Грозный оживился, настороженно прислушался.
— Вели, царь, выдумщику лупатовскому на крыльях лететь.
Никишка обрядился в чистую рубаху и новые лапти, смазал волосы лампадным маслом, пятерней расчесал их и собрался в гости на двор льнотрепальни. На пороге он столкнулся с Малютой, келарем и Калачом. Холоп оторопело застыл, болезненно вспомнилось предутреннее посещение Скуратова. Вяземский подошёл к станку.
— Готовы крылья?
Умелец молчал. Он еле держался на ногах от разлившейся по телу слабости.
«Отнимут... Отнимут крылья...» — острым холодком обдавала мозг страшная мысль.
— К тебе молвь! Не слышишь?
Выпрямился, дерзко ответил Никишка:
— А и не готовы — нет опричь меня умельца прознать!
Калач размахнулся для удара. Скуратов схватил его за руку.
— Не для шуток сюда пришли. По царской воле. — Затем, стараясь придать мягкость словам, произнёс: — Давеча сказывал ты, будто готовы.
Никишка поник головой.
— Готовы.
— Ну, и гоже... И гоже.
Пытливо заглянул в глаза.
— А ещё сказывал ты, не токмо с поленницы, со звонницы полетишь?
— Голову об заклад даю.
В разговор вмешался Вяземский.
— И упомни. Ежели похвалялся, живьём в землю зарою. Псам брошу, смерд!
Строго огляделся, высоко поднял руку, отставил указательный палец.
— Жалует тебя царь на Крещеньев день лететь перед ним со звонницы.
Никишка просиял. В глазах блеснули слёзы. Он благодарно поклонился.
— И полечу! Ровно на руках, наземь снесут.
Опричники переглянулись. Калач показал пальцем на лоб, шепнул Малюте:
— Сидит в холопе нечистый. Колесовать бы его!
Дни потянулись для Никишки, как изрытые осенью вёрсты. Хлюпаешь по колено в грязи, скользишь по ухабам, а беззубо чавкающая дорога потягивается болезненно, извивается в мучительных корчах, длится всё дальше и дальше, и не видно ей краю.
Холоп начертил на двери двенадцать долгих палочек, одну над другой, до самого косяка, а тринадцатую над щеколдой, разукрасил усиками и крылышками. Тринадцатая — Крещеньев день, полёт перед царём Иоанном Васильевичем и, как сказывала Хаят, перед басурманами.
Никишка лелеял тайную мечту: полетит перед царём, после в ноги бросится, будет бить челом за себя и за Фиму. Может быть, смилуется, отпустит обоих на волю. От думок захватывало дух. Только бы выбраться из слободы, а там найдёт он пути и за Чёрный Яр. В то, что выручит Ивашка, почему-то не верилось. Умелец знал, что зорок стрелецкий глаз и ни один человек не укроется от него. Вся надежда была на царскую ласку и на крылья.
Долгими часами стоял он у оконца, устремив взгляд в далёкое небо, или бегал по мастерской, ломал в отчаянии руки, злобно косился на дверь и ругался:
— Кажется, и бороды уже будто прибавилось, а неперекрещенных палочек ещё уйма. Целый пяток!
Никишка осунулся. Глубоко запали глаза, и на лбу резкой бороздой залегли морщинки. Даже с Фимой он неохотно встречался в последние дни и, когда она являлась, забивался в угол, за стружки, упорно молчал, не слушал её тревожных вопросов.
Приходили за ним рабочие, звали к себе, участливо предлагали:
— Ты бы к ведунье с поклоном. Она на уголёк бы с тебя хворь отвела.
В воскресенье перед Крещеньевым днём товарищи зашли за Никишкой и увели его в церковь.
На паперти его встретила Фима. Он по лицу её понял, что есть какие-то новости, глазами спросил. Подозрительно огляделась, зажав рукой рот, пожевала губами: