А чем и как?..
Так ни с чем и воротился отец Герасим, рассчитывавший, отправляясь, утешить братию устройством храма. А вышло на первый же раз неисполнение его гаданий. Прибыв же с горем в пустыньку, узнал Герасим новость, тоже способную заставить подумать, да и подумать. Без него брат-привратник, выйдя отворять врата ранним утром, после страшной вьюги в мороз, услыхал поблизости конское ржанье. Смотря по сторонам, приметил: что-то темнеется в овраге; позвал других двух братьев – и втроем досмотрели они в овраге коня, чуть видного из-под снежной полости. Вытаскивая же коня, нашли еще бесчувственного молодого человека, вот уж который день не только не приходившего в память, но и не открывавшего глаз во все время. О нем-то теперь повторял, чуть не десятый раз, одно и то же строителю отец Панкратий, по доброте взявший к себе найденного и неусыпно принявшийся за ним ухаживать, покуда безуспешно. Такое положение дела, без сомнения, повергало заботливого Герасима в бездну тяжелого раздумья. Прервало его новое известие Панкратия, казалось наводившее на возможность раскрытия, кто такой был найденыш.
– Да вот что, отче, – говорил Панкратий, – по вечеру прибегал ярыга земский опрашивать воротного брата: не видывал ли на коне молодца пригожего, без шапки, в кафтане одном… Вопрос, вишь, поступил из Спасской губы, от губного… Пропал, грит, бесследно… а губному требуется… должно, што ни есть учинил… Я и подумал… нам-то как быть?
– Что же воротной брат ярыге отвечал?
– Затмение, грит, нашло… молвил: не видывали, а потом вспомнил – да ко мне… так и так.
– Неладно, да уж не поправишь!.. А может… все к лучшему… коли впрямь плох: меньше хлопот, коли преставится… погребем – и молчок… Спасской губной… Змеев… лютой человек!.. И правый у него виноватым ставится… Да минует нас чаша гнева Божия – волоченья к Змееву… при нашем убожестве!.. Храни Господи от лютого человека!.. Все Господь на спасение устроит… може, полезнее даже забытье воротного брата… Ужо сам посмотрю, что с нашим бедняжкой… От вчерашнего-то, что дал я тебе, брате Панкратие, снадобья в склянице, коли давал ты ему… нет ли перемены?..
– Говорю, отче, хрипеть перестал…
– А сам-то, холоден али согревается?..
– Словно теплей становиться начал и не так хил, сердечный…
– Н-ну, так, даст бог… в сон ударит… да сном, может, и отойдет все.
– Да чудно таково, отче… С ознобу николи мне не пришлося видать, чтобы так долго не очунялися люди…
– А тут, друже, не озноб… другое, должно полагать… я сам ума не приложу. Снадобье мое, брате Панкратие, душевную болезнь врачует… в забвение приводит… в сон… да силу сбирает, сонным успокоением. Трав разных, в сборе варения того, много всяких: и зверобою нечто, и проскурняк, корень преотменный, и белены чуточку, и иных некиих. К исступлению приводят они, а легчат: сон наводят да дрему спасительную.
– Я так и подумал, отче. Как влил ему в рот почитай глотков десять питья… пена показалася, и он словно сомлел, голубчик… Да, мало-маля, и в пот ударило… И заснул снова, крепко-прекрепко.
– И должен он спать так долго!.. – с оживлением высказал Герасим.
Действительно, ведал он много верных средств ко врачеванию человеческих недугов, слывя в околотке за святого, успешно подавая помощь в страданиях, не поддававшихся заведомым знахарям. И от укуса змеиного пластырь давал отец Герасим, все распаление яда тотчас прекращавший. От порубки оружием отравленным, и от скверных язвин, и от корчи. Словом сказать, не было для его искусства ни одного недуга, которому бы он не помог ослабнуть, коли по грехам послан в казнь человеку на долгие сроки. Будь он корыстлив, пустынька бы игрушечкой у него глядела, а то прост уж очень разумный старец, и нищелюбив, и жалостлив – ничего не требовал за врачеванье свое… только бы во славу Божию совершить на пользу кому… Братия на это немало роптала, да ничего не приходилось говорить против набольшего, с Панкратием только и советовавшегося на четыре глаза…
А Панкратий не перечил ни в чем ни строителю, ни братии. Пошли его работать или перенести какую тяжесть, хоть бы Евлогий отрок-послушник, он и того послушает. А в диаконы ведь поставлен и первым по строителе считается работником, конечно.
Коня братия решила взять в пустыню, заключая, что Бог послал на их нужды рабочий скот. Замерзший или бесчувственный человек занял только душу Панкратия, которому долго пришлось просиживать у изголовья медленно возвращавшегося к житью на белом свете.
Был, никак, четырнадцатый день, когда Суббота – это был он – впервые открыл тусклые глаза и тут же смежил их, не доверяя себе, что он подлинно видит совсем неизвестное место да человека в черном вроде сторожа. Не мог также вдруг очнувшийся обознать за людское жилище и бедную низменную полуземлянку, где царствовал чуть не мрак и где вокруг не находил глаз ни одного предмета, сколько-нибудь знакомого бедняку. Мало-помалу, однако, с возвращением памяти, в Субботе пробудилось сперва смутное, потом ясное сознание неотвратимого и непоправимого, как он думал, несчастья. Разрыв с Нечаем и потеря Глаши, представившись теперь ясно в памяти молодого человека, вырвали у него невольный продолжительный стон и скрежет зубов, напугавшие обычно бестрепетного Панкратия.
– Видно, последний кончик пришел сердечному… – прошептал инок, сотворив молитву и крестя страждущего.
Он же через минуту опять смежил веки. Разлучение с жизнью, однако ж, долго не наступало, и находчивый отец Панкратий поспешил привести кроткого Герасима: посмотреть, что творится с врачуемым.
Вид старичка с добрым располагающим взглядом и словами участия, казалось, успокоил Субботу, с которым строитель не решался, однако ж, заговорить, а только глядел на грустный лик, начинавший загораться зловещим пламенем горячки. Зорко следя за переменой в лице больного и заметив лихорадочное оживление глаз, быстро начинавших бегать, переносясь мгновенно с одного места на другое, Герасим вышел и, воротясь, влил в рот больному какого-то снадобья, должно быть горького, но успокоительного. Судорожное напряжение через минуту исчезло с лица страдальца – и он впал в тихое забытье. Мысли его получили какую-то лень, не дававшую им правильно течь из-за боли. Едва ли в том положении, в которое бросила Субботу прихотливая судьба, лекарство отца Герасима не было единственно способным сохранить потрясенную ударом умственную деятельность.
Отец Герасим проявил в себе дивное искусство. Какое дать соответствующее лекарство больному, отгадал он одним ясновидением сердца, не зная еще всей глубины душевного потрясения страждущего. Суббота хранил, однако, упорное молчание и начинал поправляться. Какой заботливости ухода требовало это улучшение со стороны вечно улыбавшегося Панкратия – на это мог бы дать ответ только он один, если бы он любил хвалиться своими подвигами. Это уже выходило из круга понимания своих обязанностей приветливым здоровяком, а он начинал хмуриться только благодаря угрюмому лику выздоравливавшего.
Вот наконец Суббота уже может и подняться с жесткого ложа, которое владелец кельи уступил своему случайному гостю, а он только два раза за все время своего здесь пребывания и поговорил с добряком Панкратием. В первый раз он попросил рассказать, как сюда попал, а сам не ответил на вопрос рассказчика о его имени и прозвании, не вызвав, впрочем, и этим недоверием неудовольствия на лице кроткого инока. В другой раз – это было на Страстной – Суббота изъявил Панкратию желание облегчить совесть исповедью – и единственный иерей в пустыньке, строитель Герасим, не замедлил явиться в роли примирителя души с Небом.
На этот раз Суббота не думал ничего таить в повести своей недолгой еще жизни, которой в будущем не предстояло, по его собственному мнению, видеть еще раз приманку счастья. Кроткий отец Герасим молчал, слушая и давая полную волю высказываться поверяющему ему свой сердечный недуг. Только когда замолк кающийся, пустынник, сам смолоду изведавший немало злоключений в жизни, спросил его кротко:
– Что ж ты… прощаешь зло содеявшему тебе?..
– Простить… не под силу…
– Зачем же ты, человече, поведал мне начало своего падения? Без прощения врагам Христос не отпущает нам грехи наши… Зла желая нанесшим тебе хотя и кровную обиду, ты можешь уподобиться началу зла всяческого, диаволу и пособникам его.
– Пусть и с ними часть моя – только бы отомстить удалось… губителю моей чести и участи. Пропадать мне так пропадать!
Герасим с ужасом посмотрел на упорного и, как бы не веря себе, переспросил его:
– И это, человече, твое последнее слово? И этого от тебя, думаешь ты, ждал Искупитель, спасший тебя от верной смерти?..
– Инако не могу думать… пока жив…
Кроткий старец отшатнулся от излеченного им и голосом, полным грусти, проговорил:
– Так Господь же с тобою, иди куда знаешь из нашей мирной сени… Мы, иноки, никого не научаем на зло и никому не помогаем во вреде ближнему, хотя бы и тяжко согрешившему… Тебя поднял Господь с одра… твори же мимо нас, что внушит тебе на благо ум да разум твой. Памятуй только, что отомститель неправды один у нас – Бог! Мы все – только ничтожные слуги велений Всемогущего… а веления Его дает нам знать слово Его, изреченное чрез пророка: «Милости хощу, а не жертвы». Нет в тебе побуждения миловать – ты не раб Господа своего, а раб страстей твоих, изрывающих тебе пропасть до дна адова… Вот путь немилостивых!
Суббота развел руками, как человек, который не может принять предлагаемое ему, и только слеза, улика тяжелой борьбы в душе его в эту минуту, медленно заискрилась в потухшем взгляде отчаявшегося. Налившись в полную каплю, она упала на эпитрахиль сосредоточенного Герасима. Старец отдернул руку, державшую крест, чтобы не дать его облобызать не раскаявшемуся в злом намерении.
Тихо удалился затем грустный иерей Герасим от решительного Субботы, ни словом, ни взглядом не давая понять ожидавшему в сенцах конца исповеди Панкратию, какую тяжесть нес он теперь на своей совести, не успев пролить ни капли света благодати в омраченную душу. Упрямец настаивал на своем с такой силой, какую исповедник видел в первый раз в жизни, не встречая ничего подобного и у пожилых людей, не только в молодом еще, распускающемся побеге страстной природы.