Он облегчённо отставил её в сторону, опять лёг на пол.
— Это что же такое получается, — пробормотал Распутин через несколько минут, в горле у него что-то ржаво заскрипело, внутри возникла боль, он засипел, остужая её, — я для всех них, я для России стараюсь, а Россия меня спасти не может! А?
Он так же, как и заговорщики, говорил о России, и слова были те же, одинаково высокие — что у Распутина, что у Пуришкевича с великим князем и Юсуповым — звучали одинаково.
— Я стараюсь, стараюсь, папе подсобляю, мамашке подсобляю, трон укрепляю под их задницами, а для чего и для кого, спрашивается, я это делаю? Для себя лично? Ни-ког-да. Всё для народа делаю. И министров негодных гоню в шею — это тоже для народа. Не умеете управлять, г-господа хорошие, — не беритесь! И что же я получаю взамен? Какую такую любовь народа? Фингал под глаз, удавку на шею, ржавый штык в живот. Вот и всё! — Он повысил голос: — Дунька! Ду-унька!
— Чего? — наконец отозвалась Дуняшка.
— Где Симанович, верный мой секретарь?
— Не знаю.
— По телефону он не объявлялся?
— Не-а!
— Вот рыжий гад! — Распутин выругался. — Как только он объявится — сразу ко мне!
— Ага. Как объявится, так сей секунд и сделаю! — пообещала Дуняшка.
Распутин упёрся ногами в пол, напрягся, проехал немного на спине к двери, потом проехал снова и минуты через три был уже у двери. Подумал о том, что испачкал свою новую яркую рубаху, вяло махнул рукой: плевать!
Около двери на стене висел телефон — громоздкий таинственный аппарат в крашеном деревянном кожухе с латунными крючками и висюльками, ввинченными в кромку, с ногастой гнутой рукоятью, похожей на граммофонную. Распутин жадно поглядел на телефон. Не поднимаясь с пола, позвонить вряд ли удастся, а подниматься не хотелось. Позвонить же, наоборот, хотелось. Надо было соединиться с Царским Селом, с «мамой», с «папой» — с кем удастся, снять тяжесть с души, избавиться от этой проклятой сосущей тревоги.
Подняв одну руку, он закряхтел, повозил пальцами по воздуху, пробуя дотянуться до аппарата, но не тут-то было, тогда «старец» приподнялся на локте, снова повозил рукой по воздуху — до аппарата он не дотянулся и на этот раз.
— Тьфу! — отплюнулся Распутин, позвал громко, хрипло: — Дунька!
Дуняшка на крик не отозвалась, обиделась, видать. Распутин снова сплюнул, плевок на этот раз попал к нему на грудь. «Старец» выругался, морщась, стёр его руками, вздохнул тяжело: для того чтобы позвонить, надо было всё-таки подниматься с пола, иначе не получалось.
— Тьфу! — В ушах от собственного «тьфу» возник далёкий медный звон, горло сцепила боль, он хрипло закашлялся, подтянулся к стене, поднатужился и сел на полу. Вновь выругался.
Горьковатый вкус вина, прочно державшийся во рту, исчез, на смену ему пришёл другой вкус, стойкий, конюшенный, вызывающий брезгливое ощущение. Распутин покрутил головой, пытаясь избавиться от него, подумал о том, что, по сути, он — несчастный человек. Некрасивый, запутавшийся в собственных увлечениях и страстях, без друзей — только с поклонницами да с их хахалями, которые тоже причисляют себя к его поклонникам, а на самом деле люто ненавидят, готовы каждую минуту всадить ему нож в спину. Симанович к числу друзей не относился, он обстряпывает через Распутина свои делишки и тем бывает доволен, хотя, может быть, он — более друг, чем все остальные...
— Тьфу! — снова отплюнулся Распутин, пошарил рукой под головой, определяя, достанет он до телефона или нет. До телефона он не доставал.
Кряхтя, помогая себе руками, он поднялся, прислонился спиной к стене, — у него осекалось, останавливалось сердце, было трудно дышать, грудь сжимал неприятный обруч, ноги мелко, противно подрагивали. Отдышавшись, он перевернулся лицом к стене, рукой ожесточённо покрутил голенастую трёхколенную ногу, высовывающуюся из аппарата, и, услышав тонкий мелодичный голосок телефонистки, просипел в железную воронку телефонного рожка:
— Барышня, мне Царское Село!
Голос Распутина на телефонной станции знали, указание имели соединять немедленно, поэтому уже через три минуты Распутин говорил с царём.
— Папа, я это самое... бумагу тебе сейчас сочинять буду, — довольно чётко и толково говорил он надтреснутым голосом, ощущая, как тяжела у него голова, тяжело тело и ноги скоро не будут держать, подогнутся, словно проволочные, морщился, — а потом эту бумагу пришлю тебе... Ладно?
— О чём бумага-то хоть, Григорий? — спросил царь и тихо засмеялся, смех его был хорошо слышен Распутину. — Насколько я знаю, ты не мастак сочинять разные послания...
— Не мастак, но любитель, — проговорил Распутин тоном, указывающим на то, что смех здесь неуместен. — Эта бумага о том, что будет, если меня убьют.
— Кто же собирается тебя убить, отец Григорий?
— Не знаю. Но собираются.
— Ерунда всё это. — Царь снова тихо засмеялся, он не верил Распутину, не верил в его предчувствия, в то, что такого человека могут лишить жизни. — Успокойся!
— Я чувствую, что меня скоро убьют, — пробормотал Распутин упрямо, — готовятся уже...
— Кто?
— Если бы я знал! А в письме том я всё изложу — и про будущее России, и про то, что ожидает тебя, что ожидает маму и Алёшеньку... — Распутин говорил что-то ещё, говорил долго, нудно, путаясь в словах, повторяясь, — он хотел, чтобы царь воспринял его слова серьёзно, но царь вёл себя словно малый ребёнок: тихо смеялся и уговаривал Распутина не держать в мозгах всякую чушь. Распутин возмущённо крутил головой — да какая же это чушь? — и говорил, говорил, говорил. — Вот такие-то дела, папа, — наконец заключил он. — Скоро ты получишь моё послание. И поверь, это серьёзно, — закончил он слёзным сиплым тоном и повесил телефонный рожок на крючок.
Некоторое время Распутин стоял у стены неподвижно, плотно прилипнув к ней боком, плечом, головой и боясь двинуться, вглядываясь в слабо сереющий прямоугольник окна, который перечёркивали лихие снежные хвосты, они стремительно проносились перед стеклом, царапали окно. Был слышен тоскливый вой ветра. Дыхание с сипом вырывалось из горла Распутина, он кривил рот и не узнавал комнату, в которой находился, — всё здесь было незнакомо.
— Дунька! — закричал он. Прислушался: где там эта толстозадая? Должна же она шлёпать по полу своими пятками, звук от Дунькиных пяток бывает жирным, сочным — вот умеет ступать по земле девка!
Но нет, никто не отозвался на его зов, было тихо. И пятками по полу никто не шлёпал. Распутин поморщился от неприятного ощущения, от того, что остался один, а одиночество всегда рождало в нём чувство опасности. Одному ему оставаться было никак нельзя.
— Дунька! — снова выкрикнул он.
Было по-прежнему тихо. После пятого выкрика «старец» с облегчением услышал, как далеко в доме, у двери чёрного хода, зашлёпали ноги «племяшки», и облегчённо выдохнул:
— Ду-унечка!
— Чего вам? — спросила Дуняшка из-за двери, в комнату она пока боялась заходить.
— Да не бойся меня, дура! — выкрикнул Распутин. Голос у него был осипшим, жалким, — Симанович не пришёл?
— Не-а!
— И не звонил, конечно... Во рыжий! Куда он только запропастился?
— Не знаю.
— Дай мне ещё бутылку! Мадерцы хочу-у, — капризно затянул Распутин. — Той, что с корабликами на этикетке, из старого запаса, из хвостовского, будь он неладен!
Три ящика, которые Распутин привёз от Хвостова, он растянул надолго — слишком уж вкусной, душистой, крепкой оказалась та мадера, доставал её Хвостов, видать, по особому блату, по знакомству с виноделами Крыма. Знал он, чем угодить Распутину, и угодил, только потом кривая повела бывшего волжского губернатора совсем в другую сторону.
Через минуту в комнату вкатилась бутылка вина, украшенная тусклой желтоватой этикеткой с изображением старого военного фрегата. Коричневое стекло бутылки было мутным от пыли, на боках сияли отпечатки Дуняшкиных пальцев.
— Дура! — выкрикнул Распутин. — Хотя бы бутылку вытерла!
По стенке он сполз на пол, приладил к донышку бутылки сложенное в несколько раз полотенце.
Услышал, как в прихожей задребезжал звонок, напрягся, опрокидываясь спиной на пол и прижимаясь к нему.
— Кто это?
А вдруг его убивать пришли? Пожалел, что в доме нет Симановича, скривил рот. Звонок в прихожей повторился — настырный, хриплый, недобрый. Дуняшка звонко прошлёпала по полу к двери.
— Дуняш, ты вначале спроси, кто там, а потом открывай, — просипел Распутин. — Поняла?
Он забыл о том, что внизу находятся филёры, которые всякого идущего подробно допрашивают, кто он и куда идёт, и если направляется к Распутину, то зачем, — и вряд ли филёры пустят в квартиру убийц с бомбой, — у него всё вылетело из головы, во рту прочно поселился крепкий навозный вкус, и навозом здорово пахло кругом, в ушах звенело, затылок наполнился чугунной тяжестью.
«Племяшка» без всяких расспросов открыла дверь, в прихожей раздался женский щебет, и Распутин облегчённо вздохнул: это не убийцы!
Через минуту в комнату заглянула раскрасневшаяся с мороза, красиво и дорого одетая Галина с сияющими глазами и ликующей улыбкой.
— А, малоросска! — обрадованно проговорил Распутин. — Давненько я тебя не видел. Пропала чего-то.
— В Харькове была, Григорий Ефимович, два дня всего, как вернулась.
— И что там, в Харькове?
— Там всё в порядке, не то что в Петрограде... Тут мимо солдат пройти нельзя, обязательно норовят юбку задрать.
— А ты по мордасам!
— Как же по мордасам, когда у них ружья? А вдруг выстрелят?
— Охо-хо, надоела эта война... Говорю, говорю нашему папе: немца не перебороть, он сильнее, пора кончать войну, а папа не слушается, ведёт себя как маленький.
— Маленький, да удаленький, — громко и весело засмеялась Галина. — Нутрячок называется.
— Ложись рядом со мною, — Распутин хлопнул рукой по полу, — по-моему, в тебя бес проник, пока ты отсутствовала.