— Чаю я не пью, Феликс. Я лучше вот это у тебя посмотрю. — Он подошёл к шкафу с лабиринтом, приоткрыл одну створку, потом другую, пощёлкал языком восхищённо. — Это надо же до чего человек иногда додумается. Как, ты говоришь, это называется?
— Лабиринт!
— Лэ-бир... — Распутин слово до конца не выговорил, махнул огорчённо рукой: — Тьфу! Язык можно сломать.
«Нет, отсюда ты уйти живым не должен, и ты не уйдёшь, — ввинтилось в мозг Юсупову безжалостное, страшное, — приговор вынесен, и он будет приведён в исполнение. Пуришкевич прав — выйти отсюда Распутин не может, не должен, не имеет права, и не выйдет никогда. Всё, финита! И — никакой жалости, никакого послабления!»
— Чаю, пожалуйста, Григорий Ефимович, — предложил Юсупов.
Распутин в последний раз глянул на шкаф с лабиринтом и подсел к столу.
— Ладно, давай немного.
Юсупов налил ему чаю в чашку, придвинул. Следом придвинул пирожные.
— Прошу, — спокойно улыбаясь, предложил он. — Свежайшие. Из кондитерской господина Елисеева.
— Не хочу, — отказался Распутин, — больно сладкие!
Но потом, во время разговора, когда речь пошла о Вырубовой, Распутин увлёкся, взял с тарелки одно пирожное, миндальное, с розовым кремом, отравленное, медленно сжевал его. Потянулся за вторым пирожным, также отравленным. Юсупов невольно задержал в себе дыхание: сейчас «старец» повалится на пол, задёргает ногами, изо рта у него выбрызнет пена — у отравленных изо рта всегда идёт пена, это Юсупов знал, но ничего подобного не произошло — Распутин съел второе пирожное и преспокойно потянулся за третьим.
Яд не брал его. Внутри у Юсупова невольно родился ужас, грубый, какой-то странно вещественный, словно бы в нём возникло, образовалось второе сердце — сердце труса. Юсупов чуть не застонал от досады и острой, вышибающей слёзы обиды: неужели Распутин, этот дьявол, так и уйдёт из его дома целым и невредимым и всё продолжится? Нет, нет и ещё раз нет!
Не удержавшись, Юсупов отрицательно мотнул головой, и Распутин, как ни в чём не бывало доедающий третье пирожное, подозрительно глянул на него:
— Ты чего?
В уголках губ у «старца» проступили пузырьки слюны. Юсупов внутренне сжался, постарался выдавить из себя всякую слабость, вяло улыбнулся Распутину.
— В сон тянет. Выпить надо. У меня очень хорошие вина, Григорий Ефимович. Подвал — второй в Крыму после князя Голицына.
— Нет, — отказался Распутин, — пить рано ещё. Вот придёт Ирина, тогда и выпьем.
— Подождём ещё минут пять, и я схожу наверх, потороплю её.
— Лады, — согласно молвил Распутин.
Взяв одну из бутылок с душистым портвейном, Юсупов откупорил её, налил вина в стопки. Обе стопки были чистые, не отравленные, Юсупов потом сам никак не мог объяснить себе этот поступок, надо было налить портвейн в отравленную стопку, и тогда та ночь сложилась бы, может быть, совсем по-иному, но Юсупов не сделал этого. С другой стороны, может, это и было правильно — яд меняет вкус вина, и трезвый Распутин почувствовал бы это изменение...
Одну стопку Юсупов взял себе, другую протянул «старцу».
— Отпробуйте всё-таки, Григорий Ефимович. Вино очень хорошее.
— Нет-нет, — Распутин поджал губы и отвернулся от Юсупова, начал вновь разглядывать шкаф с лабиринтом. — Йй-эх! Старый шкаф-то?
— Не очень. Работа восемнадцатого века.
Распутин нахмурился, высчитывая, когда же это было — восемнадцатый век, глаза его из желтоватых, глубоких, сделались плоскими, зажглись далёким зелёным светом, в кошачьей зелени этой чётко нарисовались зрачки. Спросил недовольно, поведя бородой в сторону шкафа:
— Это сколько же годов будет? Ты давай, Феликс, по-человечески...
— Примерно сто восемьдесят лет.
— Ага. Старая, значит, работа. Нас с тобою тогда ещё не было, и батек наших с маманями не было, — Распутин повернулся к Юсупову, увидел, что тот пьёт вино, вздохнул мокро — в носу у него что-то хлюпнуло — и потянулся рукой к стопке. — Ладно, давай и я это твоё баловство попробую.
Он выпил вино залпом, почмокал языком, прислушиваясь к тому, как оно пошло, какими тёплыми токами потекло к сердцу, к голове, сощурил глаза, вновь изменившие свой цвет, — глаза у него стали желтоватыми, приобрели оранжевый оттенок, — похвалил:
— Баловство это, как я уже сказал, но очень вкусное баловство. Теперь давай твоей мадерцы отпробуем.
Юсупов поднялся, чтобы взять другую стопку, отравленную, но Распутин словно бы что-то понял, протестующе поднял руку:
— Давай в старую рюмку, в эту... Чего менять посуду?
— Посуду надо обязательно поменять, поскольку красный портвейн и мадера в смеси — это невкусно.
— Ничего, лей сюда, — Распутин ткнул пальцем в рюмку, которую только что опустошил, неотравленную, — я человек простой, обойдусь одной посудиной.
Юсупов подчинился. Подосадовал на себя: сам виноват, что так всё происходит, — нет бы налить вина в отравленную стопку... Внутри у него возникла неприятная холодная резь — кажется, она уже возникала, но он не обратил на неё внимания. Распутин, не отрывая глаз от Юсупова, медленно выпил вторую стопку, облизал красным воспалённым языком губы и похвалил:
— Хорошая, однако, мадера... Но где же Ирина?
— Сейчас будет.
— Ты сходи за ней, милый... Не ленись!
— Да я не ленюсь... Но знаете, Григорий Ефимович, родственники — это самые капризные люди на белом свете. Недаром говорят, что это — худший вид знакомых.
— Налей ещё вина, — попросил Распутин, ткнул пальцем в рюмку.
— Мадеры?
— Её самой.
Юсупов налил, Распутин выпил. «Старец» входил в раж, в нём словно бы завёлся и набрал обороты некий внутренний мотор. Юсупов понял, что за третьей рюмкой последует четвёртая, потом пятая и так далее... Надо было менять посуду.
Изловчившись, Юсупов сделал незаметное движение — и опустевшая распутинская рюмка хлопнулась на пол, разлетелась в брызги.
— Э-э, Феликс, Феликс, — глуховато проворчал Распутин, свет, вспыхнувший было у него в глазах, угас, — что же ты такой неловкий?
— Ничего, у нас запасная посуда имеется, — сказал Юсупов, — для Ирины приготовлена.
— Так ты весь дом переколотишь.
Поняв, что Распутин не раскусил его, Юсупов с облегчением налил мадеры в отравленную рюмку, протянул «старцу», затем, сдерживая неожиданно рвущееся, ставшем хриплым дыхание, налил себе портвейна.
— А мадерцу чего не пьёшь? — спросил Распутин. — Не уважаешь?
— Почему же? Мадера — превосходное вино. Но, как говорится, у всякой канарейки свой вкус — одни любят мускат, другие марсалу, третьи мадеру, я из тех канареек, что любят португальское вино, приготовленное из сладкого винограда.
Распутин хмыкнул, потеребил бороду, выхватил из неё прядь, поднёс к носу, остался доволен — возле глаз у него образовались добрые, расходящиеся веером в разные стороны лучики: борода имела хороший запах. Снова хмыкнул.
— Вот именно — сладкое. А всё сладкое — это бабское. Бабское, а не наше с тобой, Феликс. — Распутин поднял стопку с отравленным вином и медленно, смакуя каждую каплю, выпил, потом вытряхнул на ладонь остатки мадеры, слизнул их языком.
— О вкусах не спорят, Григорий Ефимович, — смиренно произнёс Юсупов, наблюдая за манипуляциями «старца». Юсупов отметил с неким неземным страхом, что яд совершенно не берёт его, от яда Распутин лишь сделался смелее да раскрепощённее.
— Сходи за Ириной! — потребовал Распутин. — Чего я тут сижу? Мне домой пора. Спать надо.
Юсупов поднялся, пошёл наверх. Это был его второй приход к заговорщикам — те увидели Феликса Юсупова растерянным, подавленным, с перекосившимся от нехорошего изумления лицом.
Минут через пять Юсупов, уже немного отдышавшийся, пришедший в себя, спустился вниз и виновато развёл руками.
— Ну что Ирина? — спросил Распутин. Ему было хоть бы что. Даже цвет лица не изменился.
— Гости, Григорий Ефимович. Последних гостей выпроваживает. Скоро будет здесь. Просила ещё немного подождать.
— Хорошая у тебя мадера, Феликс, — похвалил Распутин, вновь разгладил пальцами бороду, будто скребком, и попросил: — Налей-ка ещё!
Юсупов схватил с подноса вторую отравленную рюмку, налил в неё мадеры, поспешным движением поднёс Распутину, подумал, что тот от такой поспешности насторожится, но на Распутина уже начало действовать вино — скулы сделались тёмными, на носу проступила краснота, лоб, наоборот, побледнел, — Распутин взял, эту рюмку и так же медленно, буквально по капле, выпил, поставил на стол.
Поднявшись с места, вновь приблизился к шкафу с лабиринтом — больно уж занятной для него оказалась эта штука, Распутин никак не мог её раскусить, колупал пальцем зеркала, приседал, чтобы снизу разглядеть конструкцию, разобраться в ней, восторженно цокал языком: хитроумная, однако, штука.
Яд опять не взял «старца». Оставалась последняя отравленная стопка. Последняя. Феликс Юсупов снова налил вина — в эту последнюю стопку, неожиданно поймал косой, йодный хитрости и внутренней злобы взгляд Распутина. «Старец» словно бы говорил ему: «Ну что? Взял? Одержал верх?» Юсупов почувствовал, что ему делается по-настоящему страшно. Так страшно не было ещё, наверное, никогда — внутри у него словно бы образовалась пустота, всё вымерзло, стало чужим, лёгким как пух — и эта пустота, словно рыбий пузырь, приподнимает его, он не чувствует земли под ногами, не чувствует тяжёлого каменного пола, персидского ковра, постеленного около кресел рядом со шкурой полярного медведя, и вообще в нём словно произошло расслоение, душа отделилась от тела и теперь воспарила над бренными останками, вознамерившись унестись неведомо куда. От страха у него свело мышцы, пальцы скрючились, на ногах отчаянно болели икры.
Вполне возможно, что он потерял на несколько минут сознание и вообще-то должен был свалиться со стула, но не свалился. Когда Юсупов очнулся, то увидел, что Распутин сидит за столом, опустив голову и обхватив её руками.