Царский угодник. Распутин — страница 115 из 127

Вся тужурка его, только что надетая, от пол до воротника была заляпана кровью. Солдаты подхватили князя под руки и повели наверх, в кабинет, где усадили на кожаный диван. Лицо у Юсупова задёргалось, он снова начал повторять, задыхаясь:

   — Феликс... Феликс...

Тело его съехало на бок, будто совсем не имело костей, одно плечо приподнялось, другое резко опустилось, губы дёргались.

   — Ах, Феликс, Феликс, — поморщился Пуришкевич, приказал солдатам найти где-нибудь кусок старой ткани, завернуть в неё труп и перевязать верёвкой.

В доме сильно пахло кровью, ею, кажется, пропитался каждый угол дворца, каждая складка портьер, каждая деревяшка.

В кабинет вошёл высокий, с унылым красным носом, на котором застыла мутная простудная капелька, солдат.

   — Ваше высокопревосходительство...

   — Что, уже упаковали? — Пуришкевич удивился сноровке и скорости служивых. Полез в карман за деньгами: такая работа требовала награды.

   — Нет, ваше высокопревосходительство.

   — А что же?

   — Городовой вернулся.

   — Тот самый?

   — Тот самый.

   — Что-то случилось?

   — Не знаю.

   — Сейчас выйду, — сказал Пуришкевич. Глубоко, в полную грудь, так, что в лёгких что-то засипело, вздохнул: раз вернулся городовой — значит, что-то произошло. Вполне возможно — нечто крайне нежелательное, даже опасное для заговорщиков. Пуришкевич огорчённо покрутил головой — хотели всё сделать чисто, без единого звука, без шепотка и шевеления воздуха, так, чтобы комар носа не подточил, а получилось как нельзя хуже — целое представление. Со стрельбой, истериками, бегом по пересечённой местности и непременном участии в каждом действии полиции.

Он опустился вниз, в вестибюль главного входа. При свете настенных фонарей и большой центральной люстры он хорошо разглядел городового. Это был старый служака с седыми усами и могучими щётками бровей, увидев Пуришкевича, он вытянулся, выковырнул из усов льдинку.

   — Что случилось, служивый? — ласковым тоном спросил у него Пуришкевич — впрочем, хоть голос у него и был ласковый, податливый, обволакивающий, а скрытый металл в нём ощущался отчётливо. Пуришкевич остановился перед городовым, начальственно заложил руки за спину и качнулся на ногах, перекатившись с пяток на носки и обратно. — Ну?

   — В участке слышали стрельбу и теперь от меня требуют объяснений.

   — Ясно, — озадаченно пробормотал Пуришкевич. — Кто у вас командует районом?

   — Полицмейстер — полковник Григорьев, — охотно ответил городовой.

Пуришкевич вспомнил, что с Григорьевым он знаком, это спокойный, очень порядочный человек, которому Распутин так же противен, как и Пуришкевичу с Юсуповым. Придётся подъехать к Григорьеву, объясниться. Но если бы только всё Григорьевым и закончилось! Может завариться нешуточная каша.

   — Та-ак, — произнёс Пуришкевич задумчиво, положил руку на плечо городового, спросил, знает ли тот его?

Городовой, звонко щёлкнув каблуками, ответил утвердительно, отёр рукой оттаивающие усы, становясь похожим на старого кота. Пуришкевич спросил, а знает ли тот владельца этого дворца?

   — И их высокопревосходительство знаю, — ответил городовой, — это его сиятельство князь Юсупов Феликс Феликсович.

   — Ответь мне по совести, братец: ты любишь батюшку царя и матушку нашу общую Россию? — Пуришкевич тряхнул городового за плечо. — И хочешь ли ты победы русских над немцами?

   — Да кто ж этого не хочет? — спросил городовой неожиданно изменившимся тоном. Вполне возможно, кто-то из братьев этого человека либо его сыновья воевали сейчас с кайзером. — И царя я люблю. И Отечество. И победы хочу так, как... как никто, наверное, не хочет, — закончил городовой грустно.

   — А знаешь ли ты, кто злейший враг царя и России? — напористо продолжал Пуришкевич. — Кто мешает нам воевать, кто сажает в правительство всяких там Штюрмеров, Саблеров и прочих немцев и с ними связанных людей, кто захватил царицу в свои руки и через неё пытается теперь расправиться со всеми нами? А, друг мой?

Лицо городового сделалось задумчивым, но в следующий миг оживилось, он подышал себе на усы и произнёс тихо, словно бы боясь ошибиться:

   — Так точно, знаю. Это Распутин Гришка — Он неверяще глядел на Пуришкевича, словно бы сомневаясь в том, что прозвучавшие выстрелы имеют отношение к Распутину, и вообще в том, что лысый говорливый Пуришкевич может отправить на тот свет опостылевшего всем, но страшно живучего «старца», покачал головой, будто бы произнося про себя: «Ну и дела-а...»

   — Всё, Гришки уже нет, — сказал Пуришкевич. — Это мы по нему стреляли, ты слышал эти выстрелы. — Пуришкевич замолчал, испытующе глянул в прокалённое морозом, сильно изношенное лицо городового. — Скажи, дружище, а сможешь ли ты ответить своему начальству, что ничего знать не знаешь, ничего ведать не ведаешь? Никакой стрельбы не слышал, а если и стрелял кто, так это по собаке. Сможешь ли ты смолчать и нас не выдать?

Городовой шумно вздохнул, в горле у него что-то простуженно засипело, переступил с ноги на ногу, тёмное морщинистое лицо городового мученически сдвинулось, поползло в сторону — он принадлежал к тем людям, которые не привыкли обманывать и не держали в голове всякий хлам — выплёскивали его на начальство, глаза у старого служаки тоскливо сжались, превратились в крохотные прорези-щёлки. Пуришкевич ждал.

   — Ваше высокопревосходительство, — наконец заговорил городовой, — ежели меня спросят не под присягой, то я ничего не скажу, но если поведут под присягу — делать будет нечего, придётся сказать всю правду. Врать я, к сожалению, ваше высокопревосходительство, не приучен. Да и грех это большой.

   — Ну, почему к сожалению, — сокрушённо проговорил Пуришкевич, прикидывая, с какого бы бока подступиться к городовому, но того даже ущипнуть было нельзя — так плотно он был упакован в кокон собственной правоты, личной морали, которая у него счастливо совмещалась с моралью служебной. — Всё правильно, — сказал Пуришкевич хрипловато, он думал, что городового всё-таки удастся уговорить. — Всё правильно...

Единственное, что ему удалось ещё узнать — то; что дежурство городового кончается через полчаса и сменщик его — молодой, ретивый, охочий до денег и хлеба с маслом парень — может оказаться более сговорчивым.

   — Ладно, — сказал Пуришкевич, отпуская городового, — что было, то было, что сделано, то сделано! — Пожал городовому руку, — Прощай, братец! Лучше бы нам в будущем больше не встречаться, правда?

   — Так точно, ваше высокопревосходительство! — городовой сочувствовал Пуришкевичу и одновременно сочувствовал самому себе: что-то он, конечно, может сделать, а чего-то совершенно не может, через собственную лысеющую голову ему не дано перепрыгнуть — прыгучесть не та, и дыхания не хватает, — Лучше бы не встречаться, ваше высокопревосходительство, это верно, но что касается меня, то я буду поступать, как сказал, и постараюсь, чтобы под присягу меня не повели.

Городовой ушёл.

Солдаты тем временем закатали тело Распутина в синюю оконную занавеску, туго перетянули толстой пеньковой верёвкой. Голову также плотно перетянули верёвкой.

Появился Юсупов.

   — Ну что городовой?

Пуришкевич коротко передал ему содержание разговора.

   — Чтобы всё это скрыть окончательно, я, пожалуй, застрелю свою любимую собаку и уложу её в снегу, там, где лежал Распутин, — сказал князь.

   — Собаку жалко, бедное животное-то ни при чём. — В голосе Пуришкевича появились глухие нотки. — Но что-то маскирующее надо обязательно придумать. Ведь на снегу осталась кровь, много крови, да и от этого вот... изваяния, — он ткнул ногой в тело Распутина, — нужно поскорее избавиться.

   — Пока не приедет великий князь с вашим поляком, Владимир Митрофанович, нам от Распутина не избавиться.

Дмитрий Павлович с Лазовертом — легки на помине — появились через десять минут. Оставив машину во дворе, они поднялись в кабинет Юсупова.

Великий князь помыкивал себе под нос весёлую модную песенку, настроение у него было приподнятое, хмельное, словно бы он только что покинул шумную компанию, Лазоверт тоже находился в приподнятом настроении, он окончательно пришёл в себя. Глянув на Пуришкевича, великий князь всё понял и быстро потускнел.

   — Что-то случилось?

Пуришкевич кивнул: случилось.

   — М-да, будут осложнения, — выслушав его, сказал великий князь, — такие вещи вообще гладко не проходят. Но как бы там ни было, — продолжал он с неожиданным подъёмом в голосе, — дело сделано. Назад дороги нет, события вспять не повернуть.

Труп Распутина втянули в крытый автомобиль, на котором прибыли великий князь с Лазовертом, туда же бросили две двухпудовые гири и цепи. Пуришкевич, забираясь в машину, увидел там шубу Распутина и его резиновые боты.

   — Доктор, ведь это всё должно быть сожжено в поезде, — хмуро проговорил он, глядя на Лазоверта, — неужели вы не понимаете, как нам важно было спалить всё это дерьмо? — Он вытер одну ногу о шубу Распутина. — А вы привезли дерьмо обратно...

   — Шуба не влезла в печь, а распарывать её ваша жена не стала, это заняло бы слишком много времени.

   — Что, так ничего и не сожгли?

   — Почему же? Сожгли. Верхнюю поддёвку, перчатки, шапку, что-то ещё... Дмитрий Павлович принял решение сбросить шубу и боты в воду вместе с телом.

   — Да, сбросим это в воду, — подтвердил забравшийся в автомобиль великий князь, — я даже малость поссорился по этому поводу с вашей женой, но женщины, они ведь всегда берут в споре верх. — Дмитрий Павлович кротко улыбнулся. — А действовать по старому мужскому правилу: никогда не перечить женщине, внимательно выслушивать её и поступать по-своему — я ещё не научился.

Автомобиль медленно двинулся по петроградским улицам, великий князь сидел за рулём: машину он вёл мастерски и мог бы ехать быстрее, но скорость не набрал лишь потому, что не хотел привлекать к себе внимания полиции.

   — Хорошо, что хоть оттепель немного постояла, — проговорил великий князь, глядя, как искрящийся мягкий снег белым широким полотном уползает под брюхо автомобиля, — всего несколько часов, а прок от неё есть. Не то в прорубь пришлось бы лезть с лопатой.