Царский угодник. Распутин — страница 16 из 127

hilippe и прочее[19], и они ухватились за мужика из Сибири: это было нечто новое для них. Хитрый мужик сумел использовать положение, в которое попал, и сделался диктатором России».

Распутин болезненно морщился, когда к нему попадали такие заметки, покашливал в кулак и утомлённо закрывал глаза — он уставал от нападок, он не понимал, чего от него хотят? Живёт себе человек и живёт, тихо живёт, дышит воздухом, хлеб ест, чай пьёт... Ну за что же его травить? За то, что к нему неравнодушны прекрасные мира сего? Хорошо, что хоть Маска пока молчит.

Ну так кто мешает вам, господа хорошие, иметь столько же женщин? Вопросы супружеской верности, преданности дому, семье, детям не волновали Распутина — он был выше этого.

Заметки, появляющиеся в печати, в том числе и у чёрта на куличках, где-нибудь в Хабаровске, Распутин перечитывал по нескольку раз и, если его шпыняли острым словом, страдал.

Впрочем, когда Распутину задали вопрос, слышал ли он о том, что бывший монах Илиодор собирается выпустить о нём книгу за границей, Распутин зевнул со скучающим видом и равнодушно проговорил:

   — Ну и что же? Пусть себе пишет, коль охота есть. Да пусть не одну, а хоть десять книг испишет, потому что бумага всё терпит. А что касаемо Илиодора, то ведь песня его спета уж, так что, что бы он ни писал аль ни хотел там писать, прошлого не вернёшь. Всё хорошо во благовремении.


Ему нравились поезда, весёлая суета вагонов, хмельная обеспокоенность пассажиров, одолеваемых истомой предстоящей дороги, — дорога всегда сулит солёный хрустящий огурчик, купленный на перроне у казанской бабы, и екатеринбургские рыжики, такие мелкие и вёрткие, что их никак нельзя насадить на вилку — ускользают, но зато лучшей закуски под холодную водку не придумаешь; радует горький угольный дымок, тянущийся из вагона-ресторана, и барабанно-дробный перестук колёс на звонких рельсах. Распутин любил дорогу, любил ездить и всегда путешествовал весело — с шумом, в больших компаниях.

На этот раз с ним ехало пятнадцать человек, сам он был шестнадцатым.

Войдя в купе, Распутин первым делом опустил стекло, с шумом втянул в ноздри воздух и азартно потёр руки:

   — Не верится, что сейчас поедем. Ох, не верится!

Высунул голову в окно, глянул в одну сторону, подмигнул толстому полицейскому, вооружённому тяжёлой саблей и пудовым револьвером, перекосившим ремень, глянул в другую сторону, улыбнулся почтовому служащему, одетому в мятый форменный пиджак с нечищенными пуговицами, пошмыгал носом и вновь потёр руки:

   — Йй-эх!

Потом Распутин отправился посмотреть, что за народ собирается в вагоне.

Публика подбиралась солидная, важная, спокойная, и это радовало Распутина. У одного купе с открытой дверью Распутин остановился: человек, одетый в холщовый костюм, с волосами, стриженными бобриком, под одёжную щётку, и спокойными глазами показался ему знакомым. Распутин покашлял в кулак и объявил с детской непосредственностью:

   — А я тебя знаю!

   — Я вас тоже!

   — По-моему, ты у меня был. Дома!

   — Никогда не был, — человек в холщовом костюме засмеялся, — тем более — дома.

   — Тогда где же мы встречались? — озадаченно спросил Распутин.

   — В канцелярии премьер-министра!

   — А-а! — воскликнул Распутин и закрыл рот, боясь сказать что-либо лишнее. — Но я там бываю редко!

   — Я тоже! — сказал человек в холщовом костюме.

   — Как? Разве ты не там служишь?

   — Нет.

   — Тогда кто же ты? Я думал, что ты чиновник, там служишь!

   — Я — журналист.

   — Из какой газеты?

   — Из газеты «День».

   — Хорошая газета, — похвалил Распутин, — настоящая! — Хотел добавить: «Меня не ругает!», но не сказал — она ведь хорошая не только поэтому, пригласил: — Заходи ко мне в купе!

   — Благодарствую! — Журналист в холщовом костюме сдержанно поклонился.

   — Ты мне нравишься! — сказал ему Распутин.

   — Ещё раз благодарствую! — Журналист поклонился вторично.

   — Я люблю журналистов! Опасный народец! — Распутин засмеялся и пощёлкал пальцами. — С таким народцем лучше не ссориться — себе дороже станет!

Журналист деликатно промолчал.

   — Как тебя зовут? — спросил Распутин.

   — Александр Иванович!

   — Лександра Иваныч... Сын Иванов. Русское имя, русское отчество — это хорошо, — Распутин достал из кармана щепотку семечек, кинул в рот. — А меня — Григорий Ефимов.

   — Это я знаю.

   — Заходи ко мне в купе, в общем, — сказал Распутин и бесшумно удалился — шаги его потонули в густом ворсе ковровой дорожки.

Сосед журналиста, пожилой земский чиновник с землистым одутловатым лицом, в пенсне с чёрным шёлковым шнурком, выглянул в коридор, проверяя, ушёл «старец» или нет, поинтересовался внезапно задрожавшим голосом:

   — Это Распутин?

   — Да!

   — Червь вселенский! — Земец выругался. — Всякое было в России, а вот такого ещё не было! Неужели вы пойдёте к нему в купе?

   — Не знаю, — журналист неопределённо пожал плечами.

   — Не ходите! — попросил земец. — Вас же люди перестанут уважать. А вы, видно по всему, уважаемый человек!

   — Спасибо. — Журналист открыто улыбнулся, улыбка у него была обезоруживающей. — Но как тогда быть с моей профессией? Я же журналист!

   — Ну... ну... — Земец не нашёлся что ответить, вздохнул и отвернулся к окну. — Поступайте как хотите, только не теряйте уважения, Александр Иванович.

   — Я постараюсь, — просто, без всякой иронии произнёс журналист, прислушался к женскому гомону, доносящемуся из коридора, понял, что женщины эти — с Распутиным, подумал, что надо бы написать об этом путешествии. Материал о Распутине никогда не пропадёт. Если он и не понадобится сегодня, то обязательно понадобится завтра.

«С чего начать описание? С портрета? — Журналист посмотрел в окно и удивился тому, что поезд уже идёт, — машинист тронул состав совершенно неприметно, плавно, без лязганья и грохота колёс — вот что значит опытный человек! Серый задымлённый перрон медленно полз назад. — Ну вот и пошёл отсчёт. Человек в дороге находится в новом измерении. В каком? В четвёртом, наверное».

Земец привстал — он тоже не заметил, как поплыл назад перрон с людьми, — перекрестился.

   — С Богом! — Земец открыл новый кожаный баул, достал оттуда курицу, завёрнутую в восковку — прозрачную непромокаемую бумагу, свежие, в крохотных пупырышках огурчики, две стопки и плоскую бутылку «Дорожной» водки — журналист видел такую водку впервые. — По старому русскому обычаю, — объявил земец и зашуршал восковкой, разворачивая курицу. — Не откажете?

   — Ну что вы, кто отказывает соседу? Не принято, — улыбнулся журналист.

Земец разлил водку в стопки. Александр Иванович думал, что земец — ходячий сюртук, застёгнутый на все пуговицы, с язвой, коликами в печени, несварением желудка и буркотнёй в кишках — такой у него недовольный, болезненный вид, — но земец оказался живым человеком, которому всё мирское было не чуждо.

   — За то, чтобы благополучно доехать, — объявил земец, поднимая свою стопку.

   — Выпьем за это! — согласился журналист и ощутил в себе неясную тоску — такое уже было десять лет назад, когда он, желторотый юнец, ещё только пробующий свои силы в газетном деле, попал на русские позиции среди двух тёмных маньчжурских сопок и потом под огнём пошёл вместе с солдатской цепью в атаку.

Он мог не ходить, но для правдивости материала, для того, чтобы понять страх человека, бегущего навстречу пулям, — а японцы открыли тогда бешеный огонь, пули роились в воздухе как мухи, от них, казалось, даже почернел день, — пошёл цепью на японские окопы и чуть не погиб. Японцы выкосили половину русской цепи.

После той атаки журналист, забившись в какую-то сырую глубокую яму, горько плакал, бился головой о стенку ямы и никак не мог остановить себя: сдали нервы. Потом пришёл санитар, усатый старый солдат с повязкой на руке, сделал укол, и журналист успокоился.

Атака та, сопки, мёртвые солдаты в сочной зелёной траве снились ему потом лет восемь, только недавно перестали сниться, а щемящее чувство одиночества, внутренней пустоты, боли не проходит и сейчас, и когда оно подступает, то что-то цепко и сильно сдавливает сердце? дыхание пропадает, горло начинает драть какая-то солёная дребедень, не поймёшь, что это — то ли слёзы, то ли кровь, то ли ещё что, и потом ещё губы трясутся. Мелко, противно, долго.

Они выпили по две стопки, земец съел полкурицы, остальное спрятал, водку убирать не стал и замер в неподвижной позе, глядя в окно. Лишь в минуту особой расслабленности произнёс:

   — Колдовская всё-таки штука — дорога! А притягивает-то как! Как притягивает, а? Как огонь и вода, ничего более сильного, чем дорога, вода и огонь, нету. — И замолк надолго: похоже, опьянел, а может, на него по-шамански сильно подействовала дорога.

В купе заглянул Распутин, пробил глазами журналиста.

   — Чего ж не заходишь?

   — Время ещё не подоспело.

   — Ко мне всегда можно! — Распутин подозрительно сощурился. — Может, гребуешь[20]?

   — Нет, — сказал журналист.

   — Смотри, Лександра Иваныч, — медленно произнёс Распутин и прикрыл дверь купе.

«Ну что в нём особенного, что? — думал журналист, пытаясь понять Распутина, отметить в его чертах что-то необычное, колдовское, сверхъестественное. — Ну что? Борода и усы, как у многих мужиков России, цвет самый рядовой, крестьянский — тёмно-русый. Нос мясистый, книзу и в сторону, некрасивый, лоб несколько вдавлен, руки крепкие, волосатые, ноги — врозь. Корявые ноги работяги. Сутулый, с припрыгивающей походкой. Распутин как бы крадётся по земле, выслеживает дичь. Грудь впалая, но широкая. Бей сапогом — не пробьёшь. Морщинист и устал — да, Распутин морщинист и устал не по годам... А сколько лет-то ему? Сорок шесть? Сорок восемь? Что-то около этого. И всё время в нервном напряжении: то соберёт в кулак бороду, сунет в рот и пожуёт её, то начинает теребить нарядный поясок, которым перетянута его красная косоворотка, то почешет поясницу — он делает это быстро-быстро, по-мышиному, то поскребётся у себя под мышками».