Царский угодник. Распутин — страница 47 из 127

т, свят, свят!

   — Запросто могут. А из черепа сделают кубок для бананового вина.

   — Ну что ж... В таком разе Илиодорку будет жалко: какой-никакой, а всё православный человек, живая душа...

   — Если Илиодорка узнает, что я против него, то он сам испарится, исчезнет, как дух, — сказал Хвостов, — тебе не придётся его больше бояться.

   — Да я и не боюсь, — Распутин шевельнул плечами, снова ухватил своими тёмными, с неостриженными ногтями пальцами кусок мягкого хлеба, привычно скатал из него крохотный колобок, кинул себе в рот. — Чего мне его бояться-то? Но ощущение опасности, того, что кто-то смотрит тебе в спину и точит нож, есть. Только это и есть, а с остальным всё в порядке. — Распутин взял бутылку с мадерой, налил себе до краёв в фужер, красноречиво тряхнул опустевшей посудиной.

Хвостов сделал знак прислуге, на столе через несколько секунд возникла новая бутылка.

   — Прошу! — сказал Хвостов.

   — Произнеси слово хорошее... Чего пить впустую! — потребовал Распутин и, не дожидаясь, когда Хвостов заговорит, отпил немного вина, восхищённо почмокал губами. — Хорош-ша мадерца. Какчественная!

   — Качественная, — поправил Хвостов.

   — Я и говорю...

   — А тост будет такой, — Хвостов поднял хрустальную стопку. — За здоровье Григория Ефимовича, за то, чтобы он всегда радовал друзей, и прежде всего — царя-батюшку. — Хвостов чуть привстал на стуле. — А с ним — и всех нас. Долгие лета тебе, святой отец! — Хвостов чокнулся с Распутиным, и, когда тот потянулся к губернатору для поцелуя, Хвостов на мгновение замялся, лицо его брезгливо передёрнулось — хорошо, что Распутин, опьянев, не заметил этого, — потом взял себя в руки и ответно потянулся к «старцу»

   — Вот мы и заключили союз, — сказал Распутин.

   — А я могу его освятить, — подал голос Варнава, — чтобы он крепче был.

   — Белецкого ты конечно же знаешь? — спросил Распутин у Хвостова. — Начальник департамента полиции который...

   — Конечно, знаю... Как не знать!

   — Он будет у тебя заместителем, — сказал Распутин, — товарищем, значит... Годится?

   — Годится, — согласился Хвостов.

   — Ну и лады, — Распутин вновь потянулся к бутылке. — Это дело требует вспрыснуть и зажевать... Чего там у тебя ещё из еды есть? Икра чёрная, давленая, имеется?

   — Паюсная? Найдём.

   — Давай сюда эту парусную! Очень люблю такую икру. Особенно если посол слабый. В такую икру хорошо добавить чуток сахара — дольше храниться будет. И вкус у неё нежный, очень нежный, полгода держаться будет.

   — Принесите паюсной икры, — приказал Хвостов прислуге, добавил, повысив голос: — Полное блюдо!

Икру принесли в большой латунной миске с витыми серебряными ручками, в гору икры на манер флага была воткнута большая ложка с золочёным черпачком.

Обед продолжался ещё два часа, после чего Распутин с Варнавой удалились в покои — отдыхать.


Царская семья имела два двора: один двор принадлежал Николаю Второму и Александре Фёдоровне, второй двор — матери Николая, вдовствующей императрице Марии Фёдоровне, оба двора враждовали друг с другом. И если первый двор принимал Распутина как родного, привечал его и почитал, то второй двор — ненавидел.

Николаю Второму приходилось трудно. По характеру своему он был очень мягким, уступчивым человеком, простым, без венценосной напыщенности — многие, кто с ним встречался, разговаривал, видели в Николае не царя, а обычного мужчину, прожившего нелёгкую жизнь, хорошо понимающего, что такое боль и беда, что такое слёзы и как окрыляет иного подмятого, искалеченного буднями человека маленькая радость.

Всю жизнь царь искал спутника, советчика, на которого можно было бы положиться, опереться, который находился бы рядом с ним, и не мог найти такого человека. Более того — всегда ощущал холодок отчуждения: его предавали, его поносили, причём делали это не открыто, в лицо, а за глаза, глядя в спину, довольно подленько, немногочисленные приятели тоже довольно часто предавали его, ну а те, кто зависел от царя по службе, друзьями быть никак не могли — это была бы дружба по принуждению.

А дружбу по принуждению царь не признавал.

Николай Второй стоял у окна своего вагона и думал о том, что всякий человек, независимо от своего положения, от того, царь он или тварь дрожащая, бывает бесконечно одинок: внутри, около сердца рождается боль, которая распространяется по всему телу, мешает дышать, вызывает озноб, холод в висках и в затылке, желание раз и навсегда покончить с этой постылой жизнью, умереть... А на том свете все равны — и цари, и рабы...

Под колёсами гулко простучали стрелки, промелькнул разъезд с потемневшей водонапорной будкой, у которой к крану была привязана рубчатая пожарная кишка, а у двери стоял старик в выцветшей казацкой фуражке и, приложив руку к козырьку, внимательно разглядывал царский поезд, возвращающийся из Ставки в Петроград.

Разглядев человека, приникшего к окну вагона, старик сдёрнул фуражку с головы и поклонился, потом осенил уходящий на большой скорости поезд крестом. Царь с грустью и благодарностью проводил глазами старика.

Был царь одет в простую, сшитую из обычного, защитного цвета сукна гимнастёрку и такие же брюки, заправленные в обычные солдатские сапоги. На груди висел Георгиевский крест, других наград на гимнастёрке не было. Да и не нужно было императору вешать какие-либо ордена и знаки отличия на себя, он и без орденов был приметен и узнаваем.

Царь скучал по своему дому, по семье, по Александре Фёдоровне — Альхен, Алике, по своей Шурочке, которой сейчас доставалось больше, чем ему... И действительно, даже тому доброжелательному старику у водокачки не объяснишь, почему он, русский царь, оказался женатым на немке и сможет ли немка в период войны с немцами быть на стороне русских и выступать против своих соотечественников? Альхен по его совету открыла в Царском Селе госпиталь, в котором лечит изувеченных русских солдат. И лечит на совесть, в этом Николай был уверен твёрдо.

Больше всех царь скучал по младшенькому своему, по Алёше, Алёшечке, наследнику Алексею — человеку пока ещё маленькому, слабому и доброму, как и его отец, но отец верил в то, что сыну повезёт больше, чем ему.

Хотя, с другой стороны, как сказать — слишком нервной стала Россия, по любому малому поводу вскипает, будто огромная кастрюля, поставленная на сильный огонь, волнуется... Николай помял пальцами отросшие усы — надо бы укоротить, да всё руки не доходят, кончик одного уса зацепил зубами, помял его.

Он находился в вагоне один — точнее, не в вагоне, а в штабной его части, большой, по-царски роскошной и одновременно деловой комнате на колёсах, с крепким лакированным столом посредине и мягкими, с бархатными спинками и сиденьями стульями, — отослал всех, даже конвойных офицеров, которых любил, — эти люди были преданы ему душой и телом, но в друзья не годились. Иногда он с ними играл в карты — это максимум, что мог себе позволить.

День подходил к концу, земля за окнами вагона была унылой, высохшей, постройки — старыми, новых домов почти не встречалось, и вид этого разрушающегося старья больно сжимал Николаю сердце.

Материнский двор, борясь с ним, распускает неприличные сплетни, и он не может совладать с ними — несмотря на то что он — царь, могущественный человек... Ан нет — оказывается, он так же беззащитен, как и простой смертный, поэтому обида кипит в нём, вышибает из глаз слёзы, что-то жёсткое, холодное перехватывает дыхание — царь страдает, а ничего сделать не может, всякое его действие оборачивается пустотой, щемящей тоской, такой внутренней болью, что хоть криком кричи.

У Николая и Александры Фёдоровны одна за другой рождались девочки — все девочки и девочки, вот ведь как, а он ждал мальчика, наследника престола, будущего российского самодержца, и материнский двор не упускал из поля зрения «девичьего факта» — высказывался беспощадно, зло, Александра Фёдоровна горько плакала в одиночку — не хотела, чтобы муж страдал из-за неё. Лишь лицо царицы — нежное, в каком-то детском пушке, неожиданно покрывалось морщинами, старело, да глаза светлели, теряли свой цвет — слёзы выжигали их.

И вот родился мальчик, слабый, с осекающимся дыханием — царевич Алексей. Царь давно придумал ему имя, ещё в пору, когда он не был женат на Альхен. У Алёши оказалась гемофилия — редкостная болезнь, только один из ста тысяч человек болеет ею, болезнь эта опасна для солдата, привыкшего драться на дуэлях и участвовать в сражениях: при ней кровь не свёртывается, можно потерять её всю и умереть.

Сейчас Алёша уже почти взрослый и его пора брать с собою на фронт, но Николай этого боялся: а вдруг там что-то произойдёт? Единственный человек, который умеет останавливать кровь у Алёши — это Распутин. Он знает слова заговора, каких-то потайных молитв и делает то, чего не могут сделать учёные люди, врачи, приват-доценты от медицины и профессора. Знает травы, которые помогают, а врачи этих трав не знают, более того — считают травы вредными.

Материнский двор и тут не остался в тени, пустил злобную утку: Алексей, мол, не сын своего отца. А чей он, спрашивается, сын? Емельяна Пугачёва? Александра Сергеевича Пушкина? Петра Первого?

Родственники, в чьих действиях уже ясно просматривалась цель — свергнуть его, Николая Второго, с престола, в средствах себя не ограничивали, они могли пойти на что угодно, даже на самую крайнюю меру...

И кандидат подходящий на престол, как они считали, у них имеется — Михаил Романов, младший брат царя. Эх, Миша, Миша... Впрочем, и Михаил вряд ли долго продержится на троне. Если, конечно, его туда посадят. Человек он бесшабашный, умеющий хорошо пить и хорошо закусывать, женился не по-царски[34], на безродной красавице, сделав её графиней Брасовой, дав ей дворянское настоящее. Если уж нет прошлого, то пусть будет хотя бы настоящее. Что ещё хорошего есть в Михаиле? Научился материться, как сапожник, никогда не унывает, семьянин же из него никудышный. Не царь, в общем. Николай Второй зажато, словно внутри у него сидела боль, вздохнул.