Роза, которую Распутин ласково окрестил Франтиком и под видом спасения несчастных родителей, угнанных в холодную Сибирь, постарался с сапогами забраться в её постель, оказалась, как и было предположено вначале, Еленой Джанумовой. Впоследствии Джанумова написала о Распутине целую книгу[42], где довольно убедительно говорила о Распутине как о святом. Впрочем, и у неё проскальзывали порою строки, свидетельствующие об обратном. Например, такие: «Вино лилось рекой. Он (Распутин) настойчиво угощал хор шампанским. Хор заметно пьянел. Начиналась песня, внезапно обрывалась, прерываемая хохотом и визгом...» И признавалась: «Распутин разошёлся вовсю. Под звуки «русской» он плясал с какой-то дикой страстью. Развевались пряди чёрных волос, и борода, и кисти малинового шёлкового пояса. Ноги в чудесных мягких сапогах носились с лёгкостью и быстротой поразительною, как будто выпитое вино влило огонь в его жилы и удесятерило его силы. Плясали с ним и цыганки. Такого безудержного разгула я никогда не видела».
Впрочем, о том, как Распутин плясал в «Яре» без штанов — в дневниках Джанумовой ни слова, это осталось там, в дали времени, в памяти людей, которые давно уже умерли, да ещё в донесении полицейского пристава Семёнова.
А жизнь шла своим чередом.
Кости бедра у Вырубовой срастались медленно, сложно, с болями. Бессонными ночами Вырубова не знала, куда ей деться, стараясь отвлечься, следила за перемещением разных теней на потолке — там в свете фонаря колебались, играя друг с дружкой, ветки деревьев, иногда возникала фигура прохожего, неторопливо пересекала пространство и исчезала... От этих ночных картин и видений можно было сойти с ума.
Вырубова тихо плакала.
Март прошёл довольно быстро, он был, по обыкновению, противным, промозглым, люди простужались, болели, чихали, госпитали и лечебницы были забиты, с фронта приходили худые вести.
Александра Фёдоровна, поскучневшая, постаревшая, почти каждый вечер, одетая в платье сёстры милосердия, приезжала к Вырубовой, читала ей письма государя, которые тот присылал из Ставки. Однажды Александра Фёдоровна пожаловалась:
— Ты знаешь, он взял с собой на фронт Алекса, — о муже она говорила в третьем лице, как о чужом человеке, цесаревича Алёшу императрица в первый раз назвала Алексом, Вырубова раньше не слышала, чтобы она так звала Наследника.
— Ну и что? Всё правильно, — мягко проговорила Вырубова.
— А если снаряд? А вдруг газовая атака? Ведь это же война! — В груди Александры Фёдоровны возникли сдавленные рыдания. — На войне всё бывает.
— Бывает с простыми солдатами, но не с царями, — успокаивающе произнесла Вырубова, — война царей не касается.
— Ещё как касается, — Александра Фёдоровна расстроенно прикрыла глаза. — По себе знаю: то я — немецкая шпионка, то я веду боевые действия против России, то я ещё кто-то и делаю что-то плохое, вредное для народа... Врагиня!
— Глупых людей везде полно, у любого народа — и у немцев, и у русских. Только никто никогда не обращает на них внимания. Не обращай и ты.
— Не могу. — В груди Александры Фёдоровны родился новый мощный взрыд, тело её затряслось — царица потеряла над собой контроль, и Вырубова растерялась, схватила с тумбочки, стоявшей рядом, пузырёк с нашатырём, ткнула царице под нос.
Нашатырный спирт на Александру Фёдоровну не подействовал. Но истерика прошла так же быстро, как и возникла, царица успокоилась, достала из сумочки последнее письмо Николая, поцеловала его. Произнесла горьким, почти трагическим шёпотом:
— Я его люблю. И Россию люблю. Это теперь моя страна, другой у меня нет...
Вырубова, понимая, что молчать нельзя, пробормотала что-то невразумительное — не нашлась что сказать, а сказать что-то надо было...
— Только вот Алекса он напрасно взял на фронт, — убеждённо произнесла Александра Фёдоровна.
Хоть и полно было на петроградских улицах изувеченных солдат, покидающих столичные госпитали, оседающих на вокзалах, в ночлежках, в дворницких, а война в городе мало чувствовалась: лица людей были безмятежны, из окон ресторанов лилась музыка, на Невском проспекте впервые в России рекламировалась американская новинка — бытовые холодильники, произведённые в городе Чикаго, в кондитерских продавали любимые конфеты знати — «трюфели», приготовленные на кокосовом масле, с какао и шоколадным кремом, а также популярное чайное печенье Эйнема — знаменитого кондитера, давшего печенью своё имя.
Войны всегда оставляли живой след в человеческом быте — и совсем не тем, что появлялось изобилие калек и в несколько крат увеличивалось количество нищих. Во времена наполеоновских походов было изобретено консервирование продуктов, в пору Крымской баталии создана передвижная армейская кухня, которая нисколько не изменилась и до сих пор является любимой целью во время всевозможных артиллерийских и прочих обстрелов, словно бы нет важнее на свете дела, чем оставить противника без еды. И верно ведь: еда на войне часто стоит выше патронов и запаса снарядов и мин. Без мин можно воевать, а без горячей картошки — нет.
В период войны с японцами был изобретён растворимый кофе, в теперь вот, когда немцы душат русских солдат на фронте газами — бытовые холодильники. Тьфу!
Дел у Распутина было много.
Зимой, когда филёры из холодной дворницкой вновь попробовали переселиться в квартиру Распутина, в его большую, со спёртым духом прихожую, чтобы не стучать зубами от стужи, — Распутин не пустил их в дом, а двух господ в гороховых пальто, подбитых «фирменным» рыбьим мехом, вообще вывел за ухо на лестничную площадку и опечатал галошами их кормовые части — примерно так же, как его опечатал когда-то Ванечка Манасевич-Мануйлов, потом назидательно потыкал пальцем вниз, туда, где располагалась каморка дворника:
— Цыц! Вон ваше место! И оттуда наверх — ни-ни! Пока я сам вас не приглашу.
Поручика Георгия Батищева он всё-таки устроил работать в штаб при «папе», в оперативный отдел, — сделать это оказалось совсем несложно, поскольку поручика и без распутинской помощи определили на это место, — и уже через две недели привёз на моторе в свою квартиру Ольгу Николаевну — сияющую, надушенную, при брильянтах, в длинном сером платье, ладно сидящем на её фигуре.
Они тихо расположились в кабинете Распутина за небольшим, искусно инкрустированным цветным деревом столиком, который «старцу» подарил банкир Рубинштейн. На столик в серебряном ведёрке, заправленном снегом, было поставлено холодное шампанское, рядом с ведёрком красовались две бутылки мадеры, в отдельном блюде — фрукты: крепкобокие антоновские яблоки, распространявшие вкусный рождественский дух, хотя Рождество давным-давно прошло, яблоки, привезённые из Иудеи, — сладкие, с толстой прочной кожей, сквозь которую внутрь не мог проникнуть никакой червяк, золотистые, сладкие, как конфеты, и так же, как конфеты, тающие во рту груши «бере», в глиняной глубокой тарелке был выставлен чешуйчато-колючий, круглый, как ёж, ананас.
— Это всё, голубка, для тебя, — провёл рукой над столом Распутин, — всё Богом создано, а значит — приемлемо, — Тут «старец» словно бы поперхнулся, смолк, оглянулся с недовольным видом.
В дверном проёме кабинета стояла Дуняша — краснощёкая, круглоглазая, пышущая болезненным жаром, с крепко сжатым пухлым ртом.
— Ты чего? — ласковым голосом спросил Распутин.
Ольга Николаевна, бросив на Дуняшку опытный взгляд, мигом определила: ревнует. Что-что, а это всегда определить несложно.
— Да так, пришла узнать — может, не хватает чего-нибудь?
— Всего хватает, Дуняш, всего полно...
— Ничего не надо принести?
— Ничего. А ты ведь, Дуняш, собиралась навестить двух своих подружек, что живут на девятой линии Васильевского острова... Верно я запомнил?
— Верно.
— Собиралась ведь, правильно?
— Собиралась.
— Вот и навести.
Дуняшка зло проколола Распутина взглядом и, пробурчав недовольно: «Хорошо, я поеду на Васильевский», исчезла. Кожаные каблуки её ботинок громко простучали по паркету.
— Ревнует, — улыбнулась Ольга Николаевна, — молодая ещё, но... — она сделала изящный жест, — женщина в ней берёт верх.
— Хоть и молодая, но уже опытная, — обескураженно хмыкнул Распутин: Дуняшка никогда не позволяла себе подобных выпадов. — Всё прогорит. Зола останется.
— Как знать! В Древнем Риме влюблённые служанки подсыпали зелье в пищу своих патронов.
— Помогало? — неожиданно заинтересованно спросил Распутин.
— Судя по сочинениям той поры — да. Вы свою пищу проверяете, Григорий Ефимович?
— А как проверять? Давать собакам? Или поперву испробовать её на Дуняшке, а уж потом есть самому?
— Ну хотя бы так...
— Да Дуняшка мне... она родственница! Племяшка! Она мне только за одну такую мысль всё, что я имею ценного, поотрывает! Ты же видишь, какая она... тигра! Глаза горят, папиросу прикуривать можно.
— Папиросу — о глаза? — Ольга Николаевна, продолжая улыбаться, поёжилась.
— Это я так, — мигом почувствовав изменение в настроении Ольги Николаевны, проговорил Распутин, — чтобы доходчивее было.
Окинув стол опытным взглядом, он неожиданно встрепенулся, приподнялся на стуле, воскликнул жалобно: «Ай-ай-ай!»
— Что-то случилось, Григорий Ефимович? — На спокойное лицо Ольги Николаевны наползла тревога.
— Ничего, голубка, ничего... Просто я забыл кое-что. На настоящем столе обязательно должна быть рыба.
— Тут маленький стол, десертный.
— Не важно, какой стол, большой или маленький. Рыба всегда была украшением всякого обеда.
Ольга Николаевна быстро глянула в окно, в глубокую темноту, из которой неожиданно высунулись чёрные ветки дерева, стукнули в раму и исчезли.
— Уже пора ужина, — поправила она Распутина.
— Для рыбы это всё равно, — сказал в ответ Распутин, — да и у желудка расписания нет. Погоди, я счас! — Он проворно выметнулся из комнаты, и в тот же миг Ольга Николаевна услышала его громкий голос: «Ты ещё не ушла? Когда поедешь к своим подружкам, на Васильевский, мотор возьми! Вот тебе деньги!»