Царский угодник. Распутин — страница 87 из 127

   — Степан Петров, — униженно попросил Распутин, — помоги мне — и ты не пожалеешь... А, родимый?

Белецкий молча дышал в трубку: наступил тот момент, когда надо было выбирать: или — или... То, что было раньше, — это была лишь предварительная прикидка, когда можно было колебаться, менять позицию, после же того, как он сделает выбор, колебаться будет уже поздно. Это смертельно опасно. В общем, либо грудь в крестах, либо голова в кустах. С одной стороны, он мог угодить в ловушку и «почить в бозе», а с другой... с другой, ему давно пора быть министром внутренних дел — ему, профессионалу, а не задастому толстяку Алёшке Хвостову, выросшему на орловско-нижегородских харчах, среди свиней и кур, максимум на что способного — быть губернатором. Но губернатором он уже был... Значит... Белецкий не удержался, вздохнул. Значит, или грудь в крестах, или голова в кустах, значит, пора Алёшке на свалку, в мусорную яму, в отбросы. Белецкий попросил Распутина:

   — Расскажите, Григорий Ефимович, что вам известно!

Распутин рассказал. Белецкий спросил:

   — А Гейну откуда стало это известно?

   — Мне показалось, что Гейн этот самый спит с бабой Ржевского. Ржевский под пьяную лавочку ей в постельке проговорился, она и отнесла своему дружку-пьянице, а тот через Симановича — ко мне.

Сидел Белецкий у себя за столом спокойный, с бесстрастным, чуть сонным лицом, но в висках и в затылке у него сделалось так горячо, что кровь тугими ударами застучала в уши, из-под волос выскользнули несколько капелек пота и покатились по щекам за воротник. Белецкий не шелохнулся — он этого не заметил.

Выходит, Ржевский не послушался его... А если и послушался, то... вот как странно, в общем — через постель. А что? И это ход. И сам вроде бы тайну не выдал, и до Распутина новость донёс. Белецкий беззвучно рассмеялся: всё, что связано с Распутиным, обязательно пахнет постелью, цыганами и немытым телом. Тьфу!

«Нет, Борька Ржевский не выдал меня, не рассказал Хвостову, как я его прижал. Да ему что, собственная шкура не дорога? Он просто побоится это сделать. Ни сейчас не выдаст, ни потом» — к такому выводу пришёл Белецкий, облегчённо вздохнул.

   — А не похоже ли это на какие-нибудь тёмные еврейские дела? — спросил он у Распутина.

   — Нет, — твёрдо ответил тот, — евреи против меня не пойдут.

   — Хорошо, — сказал Белецкий. — Из дома пока никуда не удаляйтесь, я через час вам позвоню.

   — Хоть и непривычно мне это, но придётся. — Распутин недовольно закряхтел.

Белецкий приказал адъютанту — молодому жандармскому ротмистру с утончёнными чертами лица — никого к нему не впускать, сел за стол, положил перед собой лист бумаги, взял ручку с тонким стальным пером и стал соображать, что же произошло после его разговора с Ржевским, — ему важно было высчитать всё по дням и сделать прогноз на будущее: как будут развиваться события. Раскидав на бумаге «пасьянс», он отдельно выписал фамилии, в три столбца: один столбик — его сторонники, его, но не Распутина, эти люди могли относиться к «старцу» по-разному, и хорошо и плохо, другой столбик — его враги, его, но не Распутина, третий столбик — нейтральные люди. Потом составил ещё два столбца — чисто распутинские: друзья «старца» и враги его.

«Интересно, можно ли всё-таки переманить Ржевского на свою сторону? — задал себе вопрос Белецкий и тотчас ответил — сомнений на этот счёт у него не было: — Вряд ли».

Белецкий понял, что после разговора с ним Ржевский сделал попытку выйти на «старца», но потом вдруг испугался чего-то, нырнул в кусты и затаился. Значит, что-то произошло. «Деньги перешибли деньги, — понял Белецкий, — просто в одной куче их оказалось больше, чем в другой».

Через десять минут Белецкий принял решение: дороги их с Хвостовым расходятся окончательно, Белецкий покатит в одну сторону, Хвостов пусть пылит в другую. Он позвонил Распутину:

— Ничего не бойтесь, Григорий Ефимович, но будьте осторожны.


Через неделю Ржевский отправился в Швецию. Место, «согласно купленному билету», досталось в роскошном купе, обитом синим плюшем, с бронзовыми светильниками и хрустальными зеркалами, с персональным умывальником и серыми шёлковыми занавесками на тщательно вымытых окнах.

По дороге он пил. Он начал пить ещё в Петрограде, когда поезд, готовый к отправлению, стоял у перрона и ожидал громкого колокольного удара, после которого можно было двигаться в путь. Ржевский пил до самого Белоострова — пограничной станции, после которой начиналась «воля» — западные земли, Финляндия, называвшаяся тогда Великим княжеством Финляндским, за Финляндией — Швеция, за Швецией — Норвегия...

В Белоострове Ржевский оделся потщательнее, глянул на себя в зеркало, расправил пальцами мешки, собравшиеся под глазами, и вышел из вагона на перрон. Грудь, ноздри, виски ему стиснуло морозом, северный секущий ветер мел по земле твёрдую крупку, швырял её, будто песок, в глаза, вышибал слёзы. Ржевский отвернулся от ветра, поднял бархатный воротник своего утеплённого чиновничьего пальто и боком, чтобы в ноздри и рот не набило льдистой крупки, помчался в станционный буфет.

У входа в буфет стоял рослый, перетянутый скрипучими ремнями, с внимательным взглядом жандармский офицер в хорошо начищенных сапогах. Ржевский хотел было обойти его, но не сумел — то ли ослабшие от пьянства ноги подвели, то ли перед глазами всё опрокинулось и поехало в сторону, то ли ещё что-то произошло, — он уткнулся представительному жандарму в грудь, отскочил от него, будто от скалы, засек, что к щегольской шинели прикреплены новенькие серебряные погоны полковника, пробормотал смятенно:

   — Извините, господин полковник!

Он ожидал, что в ответ последует снисходительная улыбка полковника, но тот, проявив потрясающую расторопность, надвинулся на Ржевского и что было силы ударил своим ярко надраенным сапогом по ботинку журналиста, придавил ногу, и Ржевский, не вынеся боли, от которой у него перед глазами задымился, покрылся красным туманом воздух, закричал. Полковник, глядя на него и одновременно — сквозь него, поинтересовался, сжав зубы:

   — Какое право вы имеете повышать голос на представителя пограничных властей?

   — Вы мне наступили на ногу, больно! — поморщился Ржевский.

   — Ах, вы ещё и недовольны моим вопросом! Это равносильно оказанию сопротивления...

   — Полноте, — испугался Ржевский, — я — полномочный представитель Красного Креста...

   — Да хоть синего креста! Или белого, мне всё равно. Пожалуйте в помещение жандармской службы.

   — Мне туда не надо! Мне — в буфет!

   — Прошу следовать за мной!

Штаб жандармской службы находился на втором этаже станционного здания. Ржевского мигом подняли наверх, потребовали паспорт и обыскали.

У бывшего журналиста от обиды даже задрожали губы.

   — Как вы смеете? Я офицер, я воевал...

   — Молчать! — тихо и внушительно произнёс жандармский полковник — это был Тюфяев, один из лучших сотрудников охранки в России, беззаветно преданный Белецкому.

Белецкому нельзя было промахиваться, он вряд ли бы привлёк к операции человека, которому не доверял как самому себе. А Тюфяеву он доверял всецело.

   — Я еду в Финляндию по поручению министра внутренних дел, — наконец признался Ржевский. Этот аргумент он оставлял напоследок, думая, что он — неотбиваемый.

   — А мне плевать, — спокойно отозвался на это Тюфяев. Он знал, что делал.

   — По личному поручению, — попробовал насесть на полковника Ржевский.

   — Я же сказал — плевать! Снять вещи этого... — Тюфяев мельком глянул в паспорт, который держал в руках, хотя мог в него и не заглядывать, фамилию Ржевского он запомнил намертво после звонка шефа. — Снять чемоданы с поезда! — приказал он двум жандармам, которые с шашками и громадными револьверами, оттягивающими кожаные ремни, стояли наготове у дверей. — В каком вагоне, в каком купе вы, сударь, едете? — вежливо поинтересовался он у Ржевского.

   — Вы за это ответите, — пригрозил Ржевский.

   — Конечно, отвечу, — согласился с ним полковник, усмехнулся едва приметно, — как же без этого?

Поезд ушёл в Великое княжество Финляндское без Ржевского. Ржевского, кстати, многие современники называли довольно неуважительно Борькой — слишком уж много тёмных пятен было в его биографии: ведь он не только воевал, но и бывал в «местах, не столь отдалённых» — сидел. Вскоре у него нашли письмо Хвостова к бывшему иеромонаху, составили, как и положено, протокол и отправили в Петроград к Белецкому.

Тот, получив пакет из Белоострова, довольно потёр руки: схватку он выиграл, дни Хвостова сочтены.

За окном ярилась, бушевала метель, засыпала окна петроградских домов снегом, плотно запечатывала трубы — так, что печи задыхались от дыма, и дворники — безбородые татары, корячась, ругаясь по-русски с невероятным акцентом, ползали по крутым опасным крышам, пробираясь к трубам и руками выгребая из них плотный, чёрный, смешанный с сажей снег. Снег этот выглядел страшно — походил на пушечные ядра, принёсшиеся в Питер с войны.


Распутину не было отбоя от женщин, к нему шли все — кухарки и графини, столбовые дворянки и безродные мещанки, домохозяйки и белошвейки, проститутки и слушательницы Бестужевских курсов, генеральши и жёны простых солдат, отбывающие воинскую повинность в окопах, — Распутин никому не отказывал, всем предоставлял место в своей постели, старался в поте лица, кряхтел, напрягался, «изгоняя» из очередной бабёнки «беса». А потом писал свои цидулки. Бабёнкам же очень нравилось, когда из них «изгоняли бесов».

Единственная крепость, которую не смог взять Распутин, была Ольга Николаевна Батищева, и это выводило Распутина из себя, злило, он топаз ногами, хрипел, ругался. Однажды он даже заявил Ольге Николаевне по телефону:

— Я тебя, милая, прокляну! — Задышал часто, будто вулкан, ожидая, что же на это скажет строптивая женщина, но Ольга Николаевна ничего не ответила и повесила трубку.

Распутин был обижен, крутил головой, мычал немо, гонял по квартире Дуняшку, гонял дочь свою Матрёну, грозился высечь и одну и другую, потом запирался у себя в комнате, писал на ночь записки и клал под подушку, но ничего не помогало — крепость была неприступна.