Ольга тихо всхлипнула и тут же замолчала. Только бы сестёр не разбудить... Сколько ненависти! За что? За что? Бедный князь Василий! А ведь на месте Вали мог быть Николай Павлович Саблин! Старшая царевна плакала беззвучно, кусая губы, чтобы не разрыдаться в голос. Какая же она была глупая! Как смела она сердиться на него за то, что не отправился с ними! Их всех убьют — теперь она знала это точно. И Николая Павловича убили бы, быть может, ещё раньше. А он... возможно, он будет жить... долго... и будет помнить о ней. Умирать... наверное, это страшнее, чем описывается в книгах. В романах все герои умирают с улыбкой на губах или с горделивым выражением лица. Но ведь потом... потом же будет ещё нечто! А разве это не самое страшное? Переходить в неведомое... Зачем же раньше она плакала из-за своей любви? Как же раньше было хорошо! И почему, спрашивала Ольга себя сейчас, почему она не понимала тогда, насколько светлой и счастливой была их жизнь в те годы, когда ещё не знали царские дети, что «кругом измена, трусость и обман», и неведение многого и многого позволяло не омрачать души болью...
Ещё в Тобольске отец доверил ей сокровенные мысли, говорил и о тревожных пророчествах:
— Папа, — Ольга поцеловала его руку, потом чмокнула седеющий висок, — ты сожалеешь о прошлом?
Она уже знала ответ.
— Дорогая моя девочка, о себе не сожалею, не сожалею даже о вас. Я знаю, что мы под Божьим покровом, и что бы ни стряслось с нами — на всё Его святая воля. А вот о «них» — да, скорблю. О тех, кто про волю Его забыл. Обида, боль за себя... Да, была, но теперь нет её. Остались лишь скорбь и страх за народ. И надежда. И вера. Всё ещё переменится. А ты, мой друг, когда будешь писать на волю, передай мои слова всем тем, кто остался мне предан, и тем, на кого они могут иметь влияние: пусть не мстят за меня, я всех простил и за всех молюсь, чтобы не мстили за себя. И чтобы помнили: то зло, которое царит сейчас в мире, станет ещё сильнее, но не зло победит зло, а только любовь...
— Любовь, — повторила сейчас Ольга, вглядываясь в темноту, бывшую ещё темнее из-за закрашенных окон. Глаза застилали слёзы. Да, когда есть такая любовь, как у папа́, любовь ко всем, — ничего не страшно, даже смерть. Вспомнились и совсем по-новому зазвучали в памяти стихи, полученные от Насти Тендряковой ещё в октябре. Их Императорским Высочествам Великим Княжнам Ольге Николаевне и Татьяне Николаевне — такое посвящение было написано на стихотворении, которое называлось «Молитва»:
Пошли нам, Господи, терпенье
В годину буйных, мрачных дней.
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.
Дай крепость нам, о Боже правый.
Злодейства ближнего прощать
И крест тяжёлый и кровавый
С Твоею кротостью встречать.
И в дни мятежного волненья.
Когда ограбят нас враги.
Терпеть позор и униженья
Христос Спаситель, помоги!
Владыка мира, Бог вселенной!
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной
В невыносимый, смертный час...
И у преддверия могилы
Вдохни в уста Твоих рабов
Нечеловеческие силы
Молиться кротко за врагов!
«Молиться кротко за врагов...» Это действительно была молитва, которую Ольга повторяла снова и снова, пока не уснула, успокоенная и примирённая с гем, что неотвратимо должно произойти во исполнение Божией воли о них. «Да будет воля Твоя, Господи...»
На следующий день все заметили, что старшая царевна стала какая-то ясная, не сказать безмятежная, но точно уж не такая печальная, какой её все привыкли видеть в последнее время. А когда отец вслух читал Евангелие, Ольга вдруг улыбнулась не то чтобы весело, но так светло — давно не замечали у неё такой улыбки.
Однако те же мысли, которые мучили старшую дочь царя этой ночью, стали приходить и к её сёстрам, даже к смешливой Анастасии.
Они гуляли после обеда свой положенный час под издевательски-наглым взглядом комиссара Авдеева, не замечая этого взгляда, не слыша скабрёзных песен охранников, с утра напившихся и поживившихся кое-чем из вещей своих арестантов.
— Как жаль, — грустила Мария. — Лето наступило... Уже не поплаваем на «Штандарте».
— И никогда ни на чём не поплаваем? — спрашивает Анастасия, хотя и знает ответ; ей на днях исполнилось семнадцать, уже невольно видишь то, чего видеть не хотелось бы.
— И в теннис не поиграем, — продолжает старшая в «малой» паре. «Машкины блюдца» сейчас печальны. Лицо её за последнее время сильно похудело, но от этого стало необыкновенно красивым, теперь все видят: первая красавица всё-таки Мария. Анастасия — полненькая и крепкая, не слишком-то красивая, но бесконечно обаятельная. Она крепко обнимает старшую сестру, исполнившись жалости к ней: Мария явно что-то недоговаривает. А недоговаривает она многое. Не будет не только велосипедов, купания в шхерах, весёлых пасхальных яиц — простых радостей их детской жизни. Не сбудется мечта: никто не поведёт её, русскую царевну, под венец, и никогда не прижмёт она к груди десятерых детей, о которых тайно грезила. Никто и никогда не назовёт её «мамой»... И Мария, такая мужественная и спокойная, едва сдерживает слёзы. Меньше всего сейчас она хочет расплакаться под насмешливыми взглядами караульных.
Татьяна и Ольга шли молча. Пространство крошечное — много не пройдёшь. Вперед-назад, вперед-назад... Они понимали положение ещё лучше, чем младшие... какое уж там плавание. Один обед сегодняшний чего стоил...
Обед сегодня опоздал часа на три. Ели, как всегда в последнее время, молча. Государь торопливо зачерпнул несколько ложек супа, желая поскорее съесть свою долю, чтобы освободить деревянную ложку: их не хватало на всех, обедали в общей столовой вместе со слугами, а иногда присоединялись и красноармейцы. Подошёл Авдеев, вынул папироску изо рта, толкнул Николая локтем и сунул руку в общую миску.
— Вам жирного много вредно, пора бы попоститься, после того как вы российской кровью попитались, — усмехнулся он, выуживая из варева лучший кусок мяса, а уходя, стряхнул пепел прямо в суп.
Николай остался спокойным, а Алексей опустил голову. На его худеньком лице проступил румянец волнения и негодования. Сочувствие проявилось на лице пришедшего с Авдеевым охранника, он даже покачал укоризненно головой. К общей досаде, комиссар, обернувшийся уже на пороге, заметил это.
— Ну, ты у меня ещё будешь..! Распустились, разнюнились перед Кровавым... тьфу... Тряпки, а не красноармейцы!
«А ведь и впрямь», — подумала Ольга. Всё чаще замечают они у иных красноармейцев сочувственные взгляды. Присмирели даже те, что вчера ещё не давали девушкам проходу, смущали бесстыжими шутками. Пожалели, наверное, своих узников. Правду говорила Мари — не злые они. Да только разве будущее от этого стало светлее?
— Оленька, — Татьяна, которую Ольга держала под руку, мягко потянула сестру к дому. — Пойдём лучше помолимся. Споем Херувимскую. Настя, Мари, пойдёмте.
Что-то увидела, верно, Татьяна, что явно было не для девичьих глаз. «Художники» здесь ещё наглее тех, тобольских, что забор разрисовывали. Уже мимо «художеств» не пройдёшь, обязательно остановят и смотреть заставят. Да, кто жалеет, а кто и издевается по-прежнему... а всё ж таки нет зла на них. А иначе как можно молиться? Как петь Херувимскую?
Было жарко. Окна запрещали открывать, и духота стояла невозможная. Часа в день никому не хватало, чтобы надышаться свежим воздухом. Алексей, которого после ареста Нагорного выносили в сад на руках то отец, то сильная Мария, сидя в кресле, жадно смотрел на небо поверх забора, туда, где была свобода... Он до сих пор был очень слаб и бледен, и условия содержания не способствовали выздоровлению.
Когда узники просили открыть хотя бы одно окно, вечно пьяный комиссар ругался и отказывался в весьма непристойных выражениях. Но вот Авдеева сменили. Никто не обольщался тем, что эта перемена к лучшему. Новый комиссар по фамилии Юровский произвёл впечатление весьма неприятное. Похоже — обычный красный деспот, после Родионова и Авдеева — не привыкать. По крайней мере этот еврей не называет Николая «кровавым» и вообще на язык воздержан. Однако слишком уж холоден, слишком бесстрастен — машина, а не человек. Неприятный. Как-то тяжело находиться с ним в одном помещении, словно давит на сердце одно его присутствие.
Впрочем, всё при нём оставалось так, как было. Правда, внутреннюю охрану из русских красноармейцев, которые с каждым днём безобразничали всё меньше, а обращались с узниками всё мягче, Юровский убрал и заменил десятью своими людьми, с которыми говорил по-немецки. А так — ничего не изменилось...
Татьяна стояла с книгой у окна — тоненькая как тростинка, изящная и аристократичная. Тёмные волосы, тёмные глаза, тёмное платье. И тени под глазами. Ольге не надо было вглядываться в название книги — она знала, что Татьяна читает только духовное. Для Марии, Анастасии, даже для Алексея, чтобы дети хоть немного расслабились и успокоились, отец читал вслух приключенческие романы, и старшие царевны тоже слушали с интересом. Но когда семье начинала читать Татьяна, это были исключительно православные религиозные сочинения.
— Ольга!
— Что с тобой, родная?
Ольге странно было слышать, как дрогнул высокий голос сестры, невозмутимой и спокойной в самых трудных ситуациях. Девушки посмотрели друг другу в глаза и — как множество раз ещё в той, иной жизни — поняли друг друга без слов.
— Послушай...— голос мужественной Татьяны всё ещё дрожал...— «Верующие в Господа Иисуса Христа шли на смерть как на праздник... становясь перед неизбежною смертью, сохраняли то же самое дивное спокойствие духа, которое не оставляло их ни на минуту... Они шли спокойно навстречу смерти, потому что надеялись вступить в иную, духовную жизнь, открывающуюся для человека за гробом...»
Она закрыла глаза и отложила книгу. Ольга вспомнила свои ночные раздумья по приезде в Екатеринбург, почувствовала, как подступают рыдания, и ей вовсе не хотелось их удерживать... Татьяна не плакала. Она только прижималась к плачущей Ольге и повторяла: