Царский витязь. Том 2 — страница 58 из 66

Нет стыда у здешнего народа!»

Всполошилась шайка воровская:

Из ворот, держа клинок старинный,

Витязь к ним выходит спотыкаясь,

Вожака зовёт на поединок.

Меч иззубрен, щит починки просит,

И кольчугу рвали чьи-то стрелы,

Самого чуть ветром не уносит,

А туда же – возвещает смело:

«Ты да я! Узрит нас Божье око!

В этом споре выкупа не будет!»

И схлестнулись. И главарь жестокий

Свергся наземь с рассечённой грудью.

Слово свято! Шайку скрыли тени.

Облегчённо выдохнули смерды…

Но и Гойчин рухнул на колени,

Осенённый поцелуем смерти.

Раны кровью плачут – не уймутся.

Там, где доблесть, рядом ходит гибель.

Только смог сиротке улыбнуться

Да сказать за что-то ей спасибо…

Так нам пел гусляр – слепой и строгий,

До пустых попевок не охочий.

В ту деревню больше нет дороги.

И ведётся в людях имя: Гойчин.

Тут уж Светел дал волю Пернатым. Влёт подхватывал брезжущие созвучия, что посылал ему лес. Возвращал уверенным согласием струн. Тонкий короб гудел совокупной речью песни, леса на ветру, земли, небес, людской памяти. Грех ладонью такие гулы глушить! Светел дал бесконечному послезвучанию истаять, раствориться в голосах природных начал.

– Вот… Не прогневайся, батюшка.

Хвойные изумруды чуть потеплели.

– Зря, охаверник, гусляра слепого приплёл… – сказал старичок. – А всё равно порадовала меня царская песня. И я тебя порадую, маленький огонь. Иди за мной. Топор захвати…


Стоило войти в лес, как дедок начал меняться.

Драный зипун расправился шубой, каких люди не шьют: мехом наружу. Отсветы ночного неба зажгли по самоцвету на каждом серебряном волоске. Бородёнка распушилась белой окладистой бородищей, по вискам из-под шапки легли дикомытские косы с запутавшимися живыми хвоинками. Лапотки обернулись высокими сапогами в инеистой опушке.

«Как же хорошо, что я днём самовольничать убоялся…»

На плоской вершине Шепетухи совсем не было деревьев. И почти не было снега. Весь сдувало бурями, налетавшими с неупокоенного Кияна. Даже тучи, волочившиеся по склонам, разбегались здесь на две стороны, обтекая ещё заметные стены – разрушенные, вросшие в землю.

Печальные. Гордые.

Светел обнажил голову. Поклонился памяти, как святому храму.

Хозяин, не останавливаясь, зашагал к остаткам ворот. Светел поспешил следом, кованые лапки царапали по голым камням.

Укрепления не замыкались кольцом. Лишь отгораживали часть вершины над чудовищной кручей, падавшей в море. Развалины башен плыли сквозь облачные туманы. Неволей вспомнишь иномировой обрыв с его звёздами… мёртвую дружину у края…

– Смотри, – пророкотал Хозяин.

Светел увидел громадный, в четыре обхвата, еловый ствол на земле. Этакий древесный глодень: обугленный с одной стороны, окорённый лютыми вьюгами, до звона высушенный морозом.

– Когда Прежние держали здесь последнюю оборону, под стену внутренних палат внесло семечко, – заговорил старец. – Когда крепость обезлюдела, к небу подняло голову стройное деревце. Оно слушало северный ветер, ещё говоривший на языке ушедших людей. Каждой жилкой впитывало его песни… Когда в раненом мире нарушился порядок и Бог Грозы не смог отстоять небеса, последняя молния освятила царь-ёлку. Я знал, что храню её не напрасно. Возьми, маленький огонь, сколько потребно тебе. Гусли сладишь, когда время придёт.

«Да у меня Пернатые живут! – чуть не ляпнул Светел. – Крыло играл, уж куда лучше!..» Прикусил глупый язык, склонился малым обычаем:

– Благодарствую, батюшко-Хозяинушко.

Древние изумруды вдруг пугающе вспыхнули.

– Верни солнце!

И Светел остался один перед необъятным стволом, на каменном островке среди туч.

На юру

Ознобиша хранил в памяти не одни только выскирегские ходы, мосты и прогоны. Он много раз пересматривал начертания северных украин, следя то походы Первоцаря, то Ойдриговы захваты. Вот Чёрная Пятерь, вот Шегардай, вот зёрнышки деревень, нанизанные на выскирегский большак. Одни – чёрные, невсхожие. Другие проросли одуванчиками зеленцов. Там люди. Жизнь, пища, тепло.

Удирая из снежной норы, он всякий миг ждал погони. Но вот отступили за спину береговые скалы залива… на вёрсты раскинулась ледяная равнина, беззащитно голая от окоёма до окоёма… Уж тут его точно должны были высмотреть и настичь? Не высмотрели. Не настигли. Ознобиша с недоверчивым облегчением выбрался на долгие изволоки южного берега. Оглянулся, различил вдали чёрную короткопалую пятерню, казавшуюся сквозь туман…

Она почему-то не протянулась к нему. Не схватила когтями.

Как такое объяснить?

Чтобы Пороша с Хотёном замешкались на горячий след встать? В том же мешке беглеца назад приволочь?..

Разве только Ветер приказал живым отпустить.

Знай, выкормыш, каково уроков не исполнять.

А пальцы – это за Белозуба.

Ворон…


Подорожник в доставшейся укладочке был как на моранском орудье: мурцовка из утиного жира с мясом и водяной зеленью. Лежалые шарики мало радовали язык, но греву прибавляли даже лучше строганины. Изголодавшийся Ознобиша половину съел сразу. Остальные сберегал, как только мог. Держал за щекой, сосал понемногу. Последние двое суток всё равно пришлось идти натощак.

Правая рука стала совсем бесполезной. Не держала посоха, мучительно отзывалась на любое движение. Ознобиша нёс её у груди, подвернув длинный рукав. Боль навевала отчаяние, томила душу и тело. Локоть и плечо уставали, сделать бы косынку, как Харлан Пакша подвязывал, да из чего? Пояс снять – снизу холод пойдёт. Поплевать, чтобы к кожуху ледком прихватило?..

Где-то впереди, за увалами, за метельными полями, лежала дорога. Та самая, которой его везли из Невдахи. Громко сказано, дорога. Цепочка примет, известных опытным возчикам. С чего он взял, что сумеет их вспомнить? Узнать?

Он тогда плохо спал ночами, боясь неизвестности впереди. Это в тёплом-то оболоке саней. А главная беда была – каша есть, ложки нету. Знать бы дураку…


Когда впереди наметилось движение, беглый райца от ужаса обратился в ледышку. Сколько ни думал о гибели, а как пришлось во все глаза посмотреть… Он почти по именам узнал серые тени, готовые разогнуться беспощадными тайными воинами. Понял, который из них подойдёт к нему самым первым, усмехаясь всем лицом, кроме глаз…

Четвероногие тени не поспешили вытягиваться в людей. Ознобиша моргнул, отогнал морок и всё равно понял: это конец. Загнанного подранка брала в кольцо стая одичавших собак.

Семёрка поджарых, мощных зверей, возглавляемая хромой серой сукой.

Наверно, когда-то они вместе таскали тяжёлую нарту. Вон тот рыжий был сильным коренником у барана саней. Дороги не выбирал – вожака слушал. Он прыгнет первым, собьёт. Бросятся остальные и…

Сука принюхалась, отбежала под ветер, вскинула голову.

Ознобиша не сводил глаз с рыжего. За миг перед тем, как тот взрыл задними лапами снег, – яростно крикнул, взмахнул крепким кайком, сбивая зверю бросок. Злой кобель рявкнул, прянул в сторону, изготовился вновь.

Сердце довершало бешеный счёт. Снег за спиной прошуршал под быстрым скачком. Ознобиша начал оборачиваться, неловкий на лыжах, зная, что не успеет. Шатнулся, припал на колено…

Сука выскочила из-за него. Встала близко, боком, заслоняя от рыжего. Прорычала всей стае тёмные пёсьи слова, возглашая внятный запрет. Повернулась к Ознобише… Она ли выводила стаю к добыче? Что такого унюхала, что даже голод не вынудил преступить?.. Умильно прижатые уши, виляющий хвост, в глазах – память, тоска. Чёрный нос жадно обшарил исцарапанный кожух, влез в правый рукав, где свила гнездо боль. Ознобиша хватал ртом воздух и снег, никак не мог отдышаться. Наконец осмелел, тронул рукавицей серую гриву… Сучилища вздохнула, привалилась литым плечом, едва не опрокинув его.


«Где ж твой любимый хозяин? Замёрз в бурю, свернул шею на крутизне? Угодил разбойникам под кистень?..»

Собака может очень многое рассказать, но не всё. Устав гадать, Ознобиша бездумно вверился стае. Шёл, куда вели псы, вновь привычно выстроившиеся упряжкой. Спал в снежной норе, притулившись среди мохнатых клубков. Сил, правда, оставалось всё меньше. Листы разысканий, перечитанные семьдесят семь раз, лежали повитые узорочным пояском. Царевна признает дело своих рук, когда кто-нибудь найдёт свиток и, убоявшись пустить на растопку, передаст в Выскирег…

О том, что мысленные листы существовали лишь для него, Ознобиша вспоминал через раз.

На третье утро пегий кобель, помощник водильщицы, приволок утку. Что голодной стае маленькая костлявая утка? Всё же Ознобише досталась лапка: цевка да грязно-жёлтые перепонки. Он сгрыз, что зубам поддалось, едва не рыча. Спрятал косточку на потом…

И запоздало сообразил: а ведь рядом деревня. Огородные пруды, рыбные, птичьи.

– Ты куда ходил, пегий? Где утку поймал?

Кобель не понял его. Ознобиша решился было распутать след удачливого охотника, но отпечатки лап скоро спрятались в сыпучем снегу. Безлесные угорья, одинаковые во все стороны, уходили прямо в серые небеса. Дымом ниоткуда не пахло. Ознобиша заплакал бы, но не было слёз.


На очередной лобок он еле взобрался, опираясь то на каёк, то на сильный пёсий загривок. Встав на юру́, обратился лицом к югу и некоторое время равнодушно смотрел, как в полутора верстах кивает, завивается клубами рваная маковка зеленца.

Ледяные валы, с наветренной стороны едва видимые из снега… Распахнутые ворота…

«Я умираю, – наконец сообразил Ознобиша. – Матерь Милосердная последнее утешение посылает. Увидеть даёт, чего наяву не достиг…»

Из ворот выбирался не то чтобы поезд, скорее ратный отряд. Десятка три лыжников под золотой блёсткой царского знамени. Несколько оботуров, вьючных и верховых…