— Алексей Прохорыч, а Алексей Прохорыч!
Тот подошел к забору все с таким же величественным видом.
— Здравствуй, Микита Матвеич, как Бог носит? Давно не видались, — важно проговорил он.
Но Залесский был вне себя.
— Да что тут здравствуй, а вот как это ты твою курицу ко мне пускаешь…
— Какую курицу? — изумленно осведомился Чемоданов.
— Какую! Известно какую, черную, будто не видишь… Что же это ты мне, соседушка, в досаду, на смех?! — кричал Залесский.
Чемоданов вспыхнул, но все еще продолжал сохранять важный, степенный вид.
— Да чего ты кричишь, — проговорил он, — тебе на меня кричать не приходится; коли хочешь говорить, говори толком, а то болтает человек невесть что. Какая там тебе еще далась курица?
— Да вот ведь ты видишь — она мне весь мой огород изрыла, кажинный день залезает и роет, а ты тут вон ходишь, ходишь…
Чемоданов пожал плечами.
— А хоть бы и видел! Роется курица в земле, что же тут диковинного? Не Бог знает чудо какое.
— Да твоя это курица? — захлебывался Залесский.
— Может, и моя, птичницу спросить надо, — равнодушным и насмешливым тоном проговорил Чемоданов и зевнул во весь рот.
Никита Матвеевич света невзвидел. Если бы сосед волновался так же, как он, он бы с ним поспорил немного да и затих бы. Но эта важность и спокойствие и наконец эти насмешки его совсем взорвали. Ему сразу показалось, что Чемоданов и курицу эту нарочно приучил досаждать ему, что вообще он всячески старается показать перед ним, Залесским, свое превосходство. А тут еще вдруг Чемоданов после зевка протянул:
— Ну, что мне с тобою, с таким, ноне разговаривать, пойди-ка, Микита Матвеевич, да проспись.
— Как проспись? Да что я — пьяный, что ли? Да как ты смеешь мне говорить такое, зазнался больно; это ты пойди да проспись, авось сном с тебя глупая спесь твоя соскочит!..
Чемоданов поглядел, поглядел на рассвирепевшего соседа, а потом взял да и плюнул.
— Совсем ты глупый человек, как я вижу, — сказал он и опять-таки спокойно и величественно еще раз плюнул, повернулся да и ушел.
Никита Матвеевич несколько мгновений стоял молча и не мог прийти в себя от такой обиды. Бешенство его, как с ним часто бывало, внезапно утихло, и поднялась теперь в нем холодная злость. Черная курица продолжала рыться в огороде. Он подкрался к ней, изловчился, схватил ее — и тут же собственноручно свернул ей шею. Затем пришел в дом, призвал холопа и велел ему сейчас же снести эту мертвую курицу Чемоданову и сказать ему, что всякую другую курицу или какого бы то ни было зверя соседского, которого он застанет у себя в саду, он так же умерщвлять будет.
С этого дня между соседями началась вражда не на живот, а на смерть.
Залесский и Чемоданов, где только могли и чем только могли, каждый по своему характеру стали изводить друг друга.
Конечно, прекратились всякие добрые отношения и между их женами. Враждовать стали и холопья соседские, и скоро два соседских двора превратились в два враждебных лагеря.
Вражда эта не подействовала только на Алексашу и на Настю. Они по-прежнему питали друг к другу влеченье и нередко сходились у забора. Но вот пришла зима, встречи эти прекратились сами собою. Настю редко выпускали из дому, сад занесло снегом. Весной они свиделись снова у того же забора. Настя очень обрадовалась Алексаше, но сообщила ему, что отец ее строго-настрого ей запретил бегать в эту сторону сада, а тем паче подбегать к забору, что он шибко ругается. Это не помешало ей, однако, время от времени ослушиваться строгого родителя.
Но вот, к концу лета, сам Чемоданов накрыл как-то свою дочку в мирной и веселой беседе с «Залесским парнишкой». Алексаша очень развязно поклонился Алексею Прохоровичу, но тот ему на поклон не ответил, молча подошел к Насте, взял ее за ухо и потащил за собою. Бедная девочка залилась громким плачем.
С этого дня Алексаша ее не видал больше. Мало того, через несколько дней в доме Залесских разнеслась новость: сосед на месте прежнего низенького заборчика сооружает новый. Прошло две-три недели — и владенья врагов разделились высочайшим забором, утыканным гвоздями. А осенью Чемоданов добился своего: он был назначен на воеводство в Переяславль и переехал туда с семьей.
— Ну и слава Богу, — говорил Залесский, — не только в Переяславль, а хоть бы в тартарары провалился, лишь бы духу его здесь не было!
Но это он так говорил, а на душе у него было совсем иное. Первым делом он завидовал повышению Чемоданова, а затем, с этим отъездом, он терял изрядное развлеченье: без этой вражды, без придумыванья время от времени чем бы насолить соседу — он скучал. Опустел дом Чемодановых, в доме остались стражами человек пятнадцать прислуги.
Так прошел год, другой, и третий, и четвертый. Чемоданов все воеводствовал в Переяславле. К великой досаде Никиты Матвеича, он там ни в чем не провинился, не сдурил, ничем не навлек на себя немилости. Напротив, Никита Матвеич знал, что царь и сильные люди им весьма даже довольны.
XVII
В течение этих лет Александр, конечно, и думать забыл о своей маленькой подруге Насте. Он совсем ушел в ученье, в интересы своего Андреевского, так ушел, что иной раз и не замечал, что делается вокруг него в родительском доме.
В весеннюю и летнюю пору, когда он гулял по саду, ему и в голову не приходила мысль о Чемодановых и о Насте. Но высокий забор, воздвигнутый соседом, служил ему службу. У этого забора, в гущине кустов, даже и в самое знойное время было всегда прохладно. Сюда Александр натащит, бывало, сена, да и лежит себе час, другой и третий в полуденную пору за чтением взятой в монастыре книги, за уроком, заданным учеными монахами.
Тут хорошо так и тихо, никто и ничто не нарушает уединения. Тишина и у них в саду, а в соседском саду и еще того тише. Зарос он совсем в эту сторону, к забору, даже и сторожа чемодановские никогда не заглядывают.
Над головой и неба не видно — так сплелись и переплелись ветки. Куда ни взглянешь — всюду зеленые листья, и только местами просачивается сквозь них золотой солнечный свет и скользит то там, то здесь, будто брызжет золотом.
Иной раз где-то высоко-высоко жужжат пчелы — и опять все тихо, и только церковный благовест, разливаясь в тихом летнем воздухе, нарушает тишину эту, наводя на душу не то грустное, не то сладкое чувство.
Много, много часов в эти годы провел здесь Александр у забора на своем сене, много всяких дум здесь он нашел и остановил.
Бывало, мысли наплывают со всех сторон, обгоняют одна другую — на коленях книги, в руках карманный ножик, — и, сам почти того не замечая, вырезает Александр этим ножиком на заборе свое имя, вырезает его и так и этак, а потом, коли не понравится, совсем срежет и высверлит он вырезанные буквы. И некому попенять ему, что как же это он забор, да еще и чужой, портит…
Кончилось в пять лет тем, что продолбил-таки Александр доску, а когда оказалась она продолбленной да засквозила — сам он себе подивился: зачем такую глупость сделал. Решил он даже позвать плотника и велеть ему заделать дыру. Но решение это как-то все забывалось, а затем мало-помалу явилась привычка, время от времени лежа на сене, заглядывать в это отверстие. Глядеть-то там, конечно, не на что: за забором такие же кусты, такие же листья… Но все же иной раз и это — развлечение.
Так проломленная доска в заборе и осталась. Александр уже совсем вырос, не похож на прежнего, от былой жизни ничего не осталось. Да и не вспоминает он никогда свои детские и отроческие годы, полный живыми, новыми интересами.
— А слышал ты, Алексаша, — как-то сказала ему мать, — ведь соседи-то наши опять на Москву приезжают…
— Нет, не слыхал! — равнодушно ответил он.
— Как же, как же, золотой мой, уж и обозы пришли из Переяславля, людишек ихних много наехало, через неделю, говорят, и сами будут… Эх, начнутся у нас опять всякие враждованья!.. Отец-то как узнал, осерчал совсем… И-и, не приведи Господи… Как хватит по столу кулаком! «Возвращается, говорит, мой ворог лютый. Ну, несдобровать ему, так либо этак, а вымещу я старую обиду»… Вот оно что, Алексашенька!
— А дочка-то их, Настя, уж заневестилась, — прибавила Антонида Галактионовна иным тоном, — который ей теперь год-то, дай Бог памяти… шестнадцать либо семнадцать, полагать надо. Помнишь ты, чай, Настю, Алексаша?
— Помню, помню, — опять-таки совсем равнодушно ответил Александр.
Какое ему дело до Чемодановых, до Насти? Своего дела всякого у него много. Вот только чего это отец старую вражду поднимать хочет, совсем это нехорошо. Ну, да отца не переделаешь, каким он есть, таким и останется.
И Александр позабыл думать о Чемодановых и их приезде.
Весть, сообщенная Антониде Галактионовне, оказалась верной. Чемоданов уже давно соскучился в Переяславле, его тянуло снова в Москву, свычаи и обычаи которой он сильно любил, так как здесь ему было больше простору.
В первое время своего воеводства он находил, что лучше быть первым в деревне, чем последним в городе; но теперь ему уже хотелось быть если не первым, то из первых в городе. Захотелось ему получить большое и видное положение на Москве. Воеводская его служба царскому величеству была известна, и он раз даже получил царскую грамоту самого милостивого содержания.
Время от времени он напоминал о себе и обращался к благоприятелям, прося их приглядеть ему в Москве изрядное местечко, какого он заслуживает своим радением.
«А в Переяславле, на воеводстве, мне не сидится, — писал он, — все тихо, слава Богу; что надо было привести в порядок, то я привел, а ныне чувствую большую склонность к царскому посольскому делу».
Благоприятели в ответ ему отписывали о том, о другом, о третьем и о посольских делах, между прочим, но тем это и ограничивалось. И вот решился Чемоданов на риск, решился сам отказаться от воеводства, приехать снова в Москву и, уже не полагаясь на друзей, которые только на обещания падки, самолично хлопотать за себя перед сильными людьми и царем. Как несколько лет тому назад он мечтал о воеводстве, так мечтал теперь о посольском деле. Оно так согласовывалось с его важностью. Он уже ясно представлял себе, как будет послан с царской грамотой, всякими подарками и тайным государевым наказом к полякам, либо к шведам, либо к самому турецкому султану. Как он будет стоять за государевы интересы, с каким торжеством после удачного окончания посольства будет возвращаться на Москву и как царь его будет за это жаловать.