Так и вернулся Алексей Прохорович с женою и дочерью, поселился в своем доме, повидался со всеми нужными людьми, представлялся и царю, был им благосклонно принят, доложил ему красно и обстоятельно о состоянии Переяславского воеводства и затем бил челом за его службишку дать ему работу в посольском приказе, ибо к этой работе влечет его сердце.
Просьба его была уважена, и он уже надеялся, что по тревожному времени, требовавшему постоянных сношений с соседними государствами, его немедленно же выберут в послы. Но покуда такого назначения не состоялось.
Старые враги, Чемоданов и Залесский, не раз уже встречались друг с другом и каждый раз повертывались друг к другу спиной. Вражда, совсем уснувшая во время разлуки и в том и в другом, теперь снова разгорелась, и оба они придумывали, чем бы насолить друг другу. Но пока такого случая не представлялось. Владения их соприкасались только в одном месте, именно там, где был воздвигнут теперь высокий забор и куда никто, кроме Александра, не заглядывал. Дворы их выходили на две различные улицы.
XVIII
Чемоданов приехал в конце лета. Александр, не думая и не помышляя о соседях, продолжал в хорошую погоду забираться на свое любимое местечко на сено и проводить там целые часы за чтением. Хотя и приехали соседи, но тишина и уединение у забора не нарушались ничем. Сад у Чемодановых был огромный; быть может, там, ближе к дому, его теперь и расчистили, но в эту сторону все же никто не заглядывал. Сколько раз ни прикладывал Александр глаз к прорезанной им доске, он ничего нового не видел по ту сторону.
Но вот однажды, это было уже к концу августа, лежа по обычаю на сене, ухом почти у самого отверстия, расслышал Александр за забором какой-то шорох. Он повернул голову и стал глядеть. Шорох приближается, есть кто-то там, за ближними кустами, кто-то раздвигает ветки — и вдруг, в двух шагах от себя, по ту сторону забора, он видит стройную фигуру девушки. Он глядит не шелохнувшись, затаив дыхание… Юное розовое личико с большими черными глазами, все дышащее свежестью и здоровьем, пышные складки кисейной рубашки вздымаются на высокой груди, голубой шелковый сарафан охватывает гибкий и стройный стан, длинная, темная, перевитая лентой коса спускается до колен. Девушка оглядывается. Что выражается в лице ее — сразу разобрать трудно: любопытство, сожаление о чем-то… Бог ее ведает!..
Вот она склонилась, опустилась на колени на траву, и теперь уже видно ясно, что по лицу ее скользнуло тайное неудовольствие, грусть, досада. Да, она недовольна, чем-то очень недовольна, так недовольна, что того и гляди заплачет.
Это неожиданное и милое видение совсем очаровало Александра, он сразу все вспомнил, узнал в этой склонившейся в двух шагах от него прелестной девушке свою маленькую подругу и, не помня себя, неудержимо воскликнул:
— Настя!
Она так вздрогнула, что даже схватилась рукой за сердце, даже нежная краска сбежала со щек ее. Она не шевелилась, чутко прислушиваясь.
— Настя! — еще раз крикнул Александр.
Она опять вздрогнула, и в лице ее, быстро, быстро сменяя друг друга, промелькнули всевозможные ощущения. Тут был и ужас, и страх, и изумление, и стыд, и радость. Она глядела перед собою и уже не могла теперь не заметить, откуда идет этот голос. Она уже увидела отверстие в заборе… да и как это не заметила его сразу? Что же ей делать? Бежать, скрыться — это была первая мысль, когда мысли явились. Это было первое движение, когда она получила способность двигаться. Но она не убежала, не скрылась.
— Кто же это зовет меня? — проговорила она замирающим голосом.
— Я.
Александр уже справился с собой. Он уже был таким, каким знали его и товарищи, и учителя-монахи, и Федор Михайлович Ртищев, то есть смелым, бойким, находчивым.
— Я зову, я… — заговорил он. — Не бойся, Настя, загляни вот сюда… — и он просунул через отверстие свою руку. — Загляни, тебя от того не убудет, тогда увидишь меня, а увидишь — может, и узнаешь.
Настя закрыла лицо руками, сердце ее так и колотилось, готово было выскочить. Бежать, скрыться… Она действительно приподнялась, но двинулась не назад, а вперед, к самому забору, и вот опять склонилась — и заглянула в отверстие.
И она увидела стройного, красивого юношу с курчавыми волосами, с мягкой русой бородкой.
И она узнала его, да и кто же это мог быть другой? Это он, тот самый Алексаша, которого она так любила, будучи ребенком; с которым повидаться бегала сюда, когда не было тут еще этого высокого забора; Алексаша, из-за кого так больно досталось ее уху от отца пять лет тому назад. Это он, тот самый Алексаша, которого она, по приезде в Переяславль, совсем было забыла, о ком не думала целых три года, да потом вдруг неведомо с чего, года два тому назад, о ком снова стала думать и думала все чаще и чаще, все больше и больше, о ком мечтала, кого представляла себе, кого ждала, из-за кого с такой радостью встретила весть о переезде в Москву; по ком, может, сама того не сознавая, томилась все это последнее время. Это он, о ком думать и мечтать, опять-таки почти бессознательно, пришла сюда, на старое место свиданий, где с тоскою и досадой увидала высокий забор, через который ничего не видно, ничего не слышно…
Вот он какой!.. И он узнал ее, и он глядит так ласково, так… она сама не знает, как глядит он, только ей жутко и сладко от этого взгляда.
— Алексаша! — шепчут ее губы.
XIX
«Никогда — значит, завтра», — так объяснил себе Александр слова Насти, и, конечно, это объяснение было самым верным, единственным их объяснением.
Прибежав домой, весь конец этого вечера, всю ночь и все утро Настя только и думала о том, что как это нынче неслышно да вяло, словно нитка в веретене под пальцами ленивой пряхи, тянется время. Тревожен был сон Насти, и то и дело просыпалась она, приподымалась с высокой перины и заглядывала в слюдяное оконце — что это так долго не светает!..
Решила она ранним утром, как только мать займется по хозяйству, убежать в сад, туда, к забору, и ждать — придет он либо нет… Но хотя бы и пришел, а ведь она-то будет у забора раньше него и… хорошенько ему попеняет.
«Зовешь, мол, молишь, я тут, а тебя вот и нету!..»
«Милый!» — этим словом заканчивала Настя каждую свою думу.
Но как ни велико было ее нетерпение и страстное желание скорее быть там, у забора, и поджидать его, она все ж таки под утро крепко заснула. Так заснула, что и не видела, как взошло солнце.
Только солнце-то на этот раз глянуло было в слюдяное оконце да и скрылось, будто жаль ему стало своим ясным, горячим светом тревожить утренний сон влюбленной девушки. Скрылось оно, и заволоклось все неведомо откуда собравшимися тучами. Подул над Москвой свежий ветер, тучи росли, охватили полнеба, стали надвигаться дальше и дальше, и через час какой-нибудь все окуталось серой дымкой и зачастил ненастливый, бесшумный дождик.
Прошел еще час, и другой, и третий. Наконец Настя проснулась; открыла глаза — видит: не темно, да и свету мало. Неужто все еще не рассветает? Что это, будто шумит что-то? Она прислушалась. По желобу с крыши, у самого окошка ее теремка, стекает вода. Так и есть — дождик!
Настя даже громко ахнула.
А может, нет, может, это только так, почудилось?
Она легким прыжком очутилась на полу, подбежала к окошку, подняла кверху его раму, и сердце ее тоскливо заныло. На нее пахнуло холодом и сыростью. Она увидела серое, беспросветное небо, совсем мокрые кусты и деревья сада. Вода так и бежала с крыши; косой частый дождик вмиг смочил ей руки. Она невольно выпустила оконную раму, и та с шумом опустилась…
Настя долго стояла перед окном неподвижно, и глубокая печаль изобразилась на прелестном лице ее, сохранявшем в себе еще много детского. Глядя на нее, можно было подумать, что нежданное, ужасное несчастье обрушилось над нею.
Она безнадежно махнула рукой, взобралась на не успевшую еще остыть перину, подобрала под себя свои маленькие похолодевшие ножки и горько, в три ручья, заплакала.
Скоро ей и этого показалось мало: захотелось порыдать, да хорошенько, погромче, в голос… Только боязно: того и жди, мать войдет, не то мамушка, допрашивать будут, приставать, совсем замучают, еще тошнее станет.
Но все же Настя нашла выход. Она зарылась головой в подушки, натянула на себя со всех сторон свое стеганое, теплое одеяло и, устроившись таким образом, дала волю рыданиям. Нарыдалась она порядком, и на сердце у нее от того немного полегчало.
Тогда она выглянула из подушек и начала не спеша одеваться, гадая о том — перестанет к вечеру дождик либо нет. Авось перестанет. Теперь ведь не осень, земля жадная — разом выпьет всю воду, впитает в себя всю сырость — и в сад можно будет выйти после заката…
На этом Настя и успокоилась.
Надежды ее, однако, не оправдались. Дождь шел весь день и весь вечер не переставая, да и на следующее утро было не лучше. Долгое ненастье остановилось над Москвою, и казалось, конца ему не будет. Московские улицы превратились в настоящие болота, а у «Покрова на грязи», где и в июльскую засуху никогда не высыхали огромные лужи и где поэтому весь день раздавалось несмолкаемое гусиное и утиное гоготанье, а по вечерам даже квакали старожилы лягушки, — теперь образовалось разливное море. Не только уже пройти, но и проехать не было никакой возможности — разве что в лодке. Сущее наказанье!..
Сплошные лужи стояли и в чемодановском саду, и, уж конечно, Насте нельзя было не только убежать в глубь сада, но и выйти на крылечко. Да и что бы она стала делать теперь в саду, у забора? Разве он выйдет, разве может он вообразить, что она в такое ненастье выберется из дому? Насте оставалось одно утешение — сидеть по часам у своего оконца и, когда дождь временно затихал, подымать раму и глядеть — не расчищается ли где на небе, и наблюдать, как внизу, на дворе, часть которого видна из оконца, дворовые ребятишки, подобрав до груди рубашонки, с визгом и смехом купаются в лужах.
Настя совсем изнывала, и ее влюбленность, страстная, мучительная жажда свидания с Александром все росли да росли.