Царское проклятие — страница 14 из 55

[49]. Да, именно так».

Стало быть, надо все как следует продумать, чтобы, упаси бог, не ошибиться. Когда он предстанет перед великим князем требовать отступного за бесчестие дворовых девок, у него будет всего одно-два мгновения, не больше, дабы рассчитаться за свое с обидчиком. Именно за свое, а не за дочь, потому что та за обиду сочлась полностью. Пусть по-бабьи, но уж как умела, переложив теперь часть долга на своего отца, который не смог и не сумел ее защитить.

И пусть кто хочет убеждает его в том, что на нем нет вины за ее смерть — уж он-то точно знает, что она есть. И искупить ее можно лишь кровью, причем вначале желательно именно чужой, и не просто чужой, а того, кто осмелился обидеть ненаглядную кровиночку, краше которой было не сыскать не только в Коломне, но, пожалуй, и во всей Москве.

«Иже зле смотрит о своих, то како о чужих может добромыслите?[50]— вспомнилось ему еще одно изречение священника, и он даже удивился самому себе. — Поди ж ты. Всегда считал, будто беспамятный, а тут вон сколь всего на ум пришло. Не иначе как господь вдохновляет, а стало быть, благословляет».

И вновь всплыли в памяти слова из еще одной проповеди отца Парамона: «Почтен тот человек, кой не творит неправого, но вдвойне почтеннее тот, кой мешает иным, творящим неправое, и ежели первый достоин венца, то второй — многих». Вот только священник забыл сказать — каких именно, но ничего — он, князь, теперь и сам это знает — терновых.

И вдруг ему послышался звонкий топоток — Митя, сынок, проснулся.

«А ведь опосля того, как меня на клочки порвут, то непременно за дите примутся, — вдруг понял он, и его сразу охватил озноб. — Как это я о нем не подумал? — растерялся Владимир Иванович. — И что теперь делать?»

О том, чтобы отказаться от мести, мысли не было. Это — святое. Честь — все, что есть у служивого. Нет ее — нет человека, а то, что он еще считается живым — просто ошибка. На самом деле, если воин проглотил оскорбление — он уже никто. На такого нельзя положиться в бою, на такого непонимающе будут смотреть бывшие друзья и соратники, удивляясь даже не ему, а, скорее, себе — как это они могли дружить и общаться с таким?

Потомок славного рода Воротынских, а ныне и вовсе старший в этом роде, Владимир Иванович хорошо помнил, что такое негоже даже незнатному воину, а уж человеку, чьи пращуры — Рюриковичи, тем паче. Память о черниговском князе Михаиле Всеволодовиче, который долгие годы правил Русью, сидя на золотом столе в Киеве[51], была для него свята.

«И Александр Ярославич по прозвищу Невский, и прочие, смирив гордыню, во всем покорство воле безбожного Батыйки изъявили, а вот мой пращур не склонил выю, отказавшись участвовать в языческих обрядах», — с гордостью думал он, вспоминая о своем предке. К тому же был князь Воротынский не только из Рюриковичей, но вдобавок, благодаря прабабке[52] Марии Корибутовне, из Гедиминовичей, а это тоже обязывало.

В свое время Владимир успел претерпеть многое. Он был уже достаточно взрослым, когда его отец, Иван Михайлович, славный воевода, который за время ратной службы успел задать жару Литве и татарам и даже поучаствовать во взятии Смоленска, угодил в 1522 году в тюрьму.

Что и говорить — была тогда на Иване Михайловиче вина. В пух и прах разругавшись с князем Бельским, он палец о палец не ударил, чтобы выступить ему на помощь. Вот за то, что не помешал прорыву крымского хана Мохаммаду-Гирею к Москве, и угодил в темницу. В тот же год, будучи не в силах пережить такое горе, умерла мать Владимира, добрая и ласковая Анастасия Ивановна Захарьина.

Три года томился Иван Михайлович в узилище у Василия Иоанновича, но подсказали великому князю, что если он так станет поступать с пришлецами, которые перешли из Литвы на службу Руси, причем перешли не просто так, но со своими огромными вотчинами, то прочие желающие поостерегутся. Простили князя и даже, в качестве компенсации, передали ему Старый Одоев с уездом и предоставили денежную помощь для восстановления городища.

Злоключения Ивана Михайловича на том не закончились. Спустя почти десяток лет он принял участие в интриге против фаворита Елены Глинской князя Ивана Федоровича Овчины-Телепнева-Оболенского и, видя, как она встала горой за своего любимца, собрался в Литву, но еще колебался, не зная, решиться на это или стерпеть. Вот за эти колебания и угодил в тюрьму. Пока думал да гадал, о его планах проведали при дворе Глинской. За то, что он «соумышлял недоброе» вместе с отъехавшими на службу к польскому королю Сигизмунду I Семеном Бельским и Иваном Ляцким, сослали Ивана Михайловича на Белоозеро. Да не просто так, а вместе с детьми и молодой женой, урожденной княжной Шестуновой, причем на сей раз до конца жизни. Там, на Белоозере, старый князь на следующее лето и помер.

Но все это — и опала, и темница, пускай даже незаслуженная, — относилось к беде и честь рода не затрагивало. Ныне иное. Если бы великий князь по малолетству или по глупости обидел неосторожным словом самого Воротынского — это одно. Пускай даже он лишил бы его вотчины или, несправедливо обвинив во всевозможных смертных грехах, повелел ему лечь на плаху. Он бы и тут не прекословил. Грех судии неправедного на нем самом — не на обиженном. А вот лишить воина чести — это уж позволь…

Значит, надлежало немедленно подыскать сыну надежное укрытие. Только вот где, у кого? В ближних людях, у тех же братьев? У Иоанна дурных нетути: коль не сыщут здесь, то сразу начнут шерстить родню, взявшись за Ляксандру да Михайлу. Потому следовало сыскать дальнюю, чтоб никто не догадался.

Ответ пришел почти сразу — Захарьины либо Палецкий. Одни — свойственники по матери, второй — опять-таки через мать. Эти должны помочь. Оставалось связаться с кем-нибудь из их числа, тем более что они, по всей видимости, находились недалеко, вместе с полками, ожидавшими татар. Доверить грамотку Владимир Иванович никому не решился, ибо бестолковый холоп непременно будет долго тыкаться по всему ратному стану, а то и вовсе все перепутает и отдаст ее невесть кому.

Правда, если отписать с умом, то в ней-то ничего крамольного обнаружить не получится, но все равно негоже, чтобы она попала в чужие руки, ибо это — след. Да и для того, чтобы погубить Дмитрия Федоровича, хватит одной невинной просьбы навестить князя Воротынского. Нет уж. Тут нужно только самому, причем ехать совсем с иным — к примеру, сказать о желании ударить челом великому князю, а время выбрать такое, чтобы его либо не было вовсе, либо чтобы Иоанн еще сладко почивал после своих трудов. «Неправедных», — тут же добавил он мысленно и стал собираться в путь.

Удача ему сопутствовала всю дорогу до стана, да и в нем самом. Успел повидать и великого князя, который вышел из своего шатра толком даже не проснувшись — вон рожа какая одутловатая и под глазами не кошели — мешки цельные. Пальцы правой руки при виде этого звереныша против воли сами собой намертво сжались на рукояти сабли, и пришлось до крови прикусить губу, чтобы не метнуться к нему в порыве безудержной злобы. Сдержался. Сумел. И только тоненькая красная струйка, побежавшая по подбородку, знала, каких неимоверных усилий это ему стоило.

Никого из Захарьиных он не сыскал. Может, кто из молодых и был, да Владимиру Ивановичу они незнакомы, а старые куда-то задевались. Не увидел он ни Григория Юрьевича, ни его брата Михайлы. Зато Палецкого нашел довольно-таки быстро, спустя всего час — хотя никого о нем не спрашивал, опасаясь навредить. Он и к нему-то в шатер зашел не вдруг, а выждал время, когда Дмитрий Федорович точно остался в нем один. Лишь тогда, воровато озираясь по сторонам («Дожился, яко тать нощной», — скорбно подивился в душе), Воротынский нырнул под полог.

Правда, скрыть свою беду у него не получилось. Палецкий все ж таки заподозрил что-то не то. Да и как тут не заподозрить, если гость не просто наотрез отказывается от угощения, но и просит не звать никого из слуг. Как не почуять неладное, если он говорит скороговоркой, бессвязно, заглатывая слова и ни с того ни с сего умоляет взять и пристроить куда-нибудь его сынишку.

Однако потому князь Дмитрий Федорович и сидел в Думе, что никогда не торопился высказывать свои мысли вслух, а выводы предпочитал делать лишь после того, как неспешно все обдумает, да не один раз, и со всех сторон.

«В гадючьем гнезде ошибаются однова», — любил напоминать он сам себе. Вот и тут, настороженно глядя на князя Воротынского и гадая — к чему бы тот решил обратиться с такой загадочной просьбой, Палецкий рассудительно произнес:

— Я тако зрю, что говори у нас с тобой не поручится, — степенно ответил он. — А как ты мыслишь, ежели я сам к тебе на днях в Калиновку приеду?

Владимир Иванович опешил. Он ожидал получить либо согласие на высказанную им просьбу, либо отказ — об ином не помышлял вовсе, а тут… Лишь поэтому он согласился, о чем пожалел уже спустя какой-то час, еще не доехав до Калиновки, и даже подумал вернуться, но потом махнул рукой, решив, что пускай все идет как идет, и понадеялся лишь на то, что Дмитрию Федоровичу хватит ума, чтобы не брать с собой лишних людишек.

Ума князю Палецкому хватило, а потому его сопровождало всего двое слуг. В привычной домашней обстановке Воротынский чувствовал себя гораздо увереннее. Пускай приходилось кое-что скрывать из своих замыслов, но хотя бы саму просьбу ему удалось изложить более менее связным языком. Да и причина нашлась подходящая. Дескать, боится он, как бы без женского догляда с сыном чего не приключилось.

Дмитрий Федорович внимательно слушал, благодушно кивал, а потом неожиданно заявил, что утро вечера мудренее, потому как сейчас он даже не представляет, в чьем доме сыну Владимира будет лучше всего жить, и попросил проводить его в опочивальню.

Наутро же, сидя с Владимиром Ивановичем за совместной трапезой и нахваливая рыжики, солить которые упокойная Анна Васильевна и впрямь была мастерица, вдруг произнес: