Царское проклятие — страница 15 из 55

— Все равно после того, что ты удумал, сыщут твово сына, как пить дать сыщут.

Воротынский не нашел ничего лучше, как промямлить:

— А в монастырь ежели?

— И там сыщут, — не замедлил с ответом Палецкий. — И не его одного. Ты вот о бесчестье своем печешься, а не помыслил, поди, сколь людишек опосля пострадает. А я тебе поведаю. Братцев твоих родных первым делом на плаху кинут вместе со всеми их чадами. Ну и мне тоже конец придет, потому как матери наши в сродстве друг с дружкой, хотя из-за того, что оно дальнее, детишек моих могут и пожалеть. Словом, негоже ты удумал. Совсем негоже.

— Смириться, стало быть, предлагаешь, — начал закипать Воротынский и, помимо воли, стал подниматься из-за стола.

— О том не говорил, — мотнул головой Палецкий и миролюбиво посоветовал: — Да ты охолонись малость. Я ведь не сказал — откажись. Про иное реку. А ты покамест о другом помысли — а если не успеешь? У него рынды[53] всегда поблизости, да и прочие ратники не за тридевять земель. Положим, успеешь ты свою саблю выхватить, но достанет ли у тебя быстроты руки, дабы махнуть ею. К тому же какой Иоанн ни будь, а воин из него знатный. Или ты думаешь, что он на месте стоять будет, пока ты в него саблей тыкать учнешь? Ему всего-то и надо, что отшатнуться, а второго раза тебе никто не даст. Ну а потом разбираться никто не станет, и нею семью умышлявшего на жизнь Иоаннову точно так же под корень изведут. Получится, что ты всех погубишь и сам не отомстишь.

— А как ты… — только теперь сообразил спросить Воротынский. — Как догадался-то?

— Да мои ратные холопы сразу из опочивальни к девкам твоим дворовым ринулись. А они у меня хоть куда — кровь с молоком, так что беду твою выведали и кто в ней виноват — тоже уразумели. Ну а когда мне все это обсказали, уразумел я, почто ты сына куда подале отправить решил. Помнишь, я тебе два года назад про потехи Иоанновы сказывал, а ты еще сомневался?

— Помню, — хмуро отозвался Владимир Иванович. — Но ныне речь не о том.

— Погодь малость, — остановил его Палецкий. — Я тебя вечор долго слушал, так что и ты, сделай милость, внемли мне. Князя Шуйского он справедливой каре предал, псарям своим на растерзание кинув. Беда токмо в том, что если бы то суд был, а то ведь так, расправа. А еще хуже, что он тогда запах крови почуял, яко зверь лесной, и запах тот ему по нраву пришелся. За эти два года много воды утекло. Нашелся и у нас в Москве, как ни удивительно, честный человек, да сказал Иоанну в глаза все, что о нем думал. И о нем, и о его друзьях, и о его забавах. Афанасий Бутурлин его имечко. В окольничьих ходил. А знаешь, как с ним этот юнец поступил? Повелел в темницу упечь, да перед этим приказал язык у него вырвать, дабы тот впредь свои дерзкие речи вести ни с кем не мог. Опосля того Федора Шуйского-Скопина сослали, князя Юрия Темкина тоже, Фому Головина, да что там — всех не перечесть. Тишайшего князя Ивана Кубенского, по глупому навету злобствующих клеветников, в темницу вверзли, потом врата отворили, а затем сызнова опалу наложили, да не на него одного — на князей Шуйского Петра, на Горбатого и даже на любимца Федьку Воронцова, за которого Иоанн двумя годами ранее Андрея Шуйского казнил.

— Как же ты-то уцелел? Ты ж вроде бы с ними заодин стоял? — поинтересовался Воротынский. — Или их в опалу, а тебя возвысили?

— Куда там! — почти весело махнул рукой Дмитрий Федорович. — И я вместе с ними в опалу угодил. Спасибо митрополиту Макарию. Если бы он за нас всех не упросил Иоанна, то кто ведает — в каком бы узилище я ныне сидел.

— Стало быть, сняли ее с вас? — уточнил Владимир Иванович.

— До поры до времени, — усмехнулся Палецкий. — Всего две седьмицы назад он как-то, по своему обыкновению, выехал на охоту. Вдруг пищальники новгородские на пути встали и грамоту ему тычут с жалобой. Так он даже слушать их не пожелал, велел своей дворне немедля разогнать всех. Те — нет чтобы попросту дорожку ему для проезда расчистить, так, пред великим князем красуясь, тут же лупцевать этих пищальников принялись. Новгородцы на дыбки. А у них ведь тоже сабельки имелись. Словом, до настоящей битвы дошло — с мечами, с пальбой. Полегло, правда, немного — с десяток, не больше. Ну а дальше самое интересное началось. Иоанн, понятное дело, обратно в шатер вернулся — какая уж тут охота. Вернулся, вызвал к себе дьяка Василия Захарова и велел ему все доподлинно вызнать — кто этих самых пищальников на такую дерзость подбил. Уж не знаю, то ли купили Захарова Глинские — дядья Иоанновы, то ли он сам до такой несусветной глупости додумался, но доложил, что повинны во всем князья Иван Кубенский и Воронцовы — любимец Иоанна Федор и брат его Василий. И им, по повелению великого князя, немедля головы с плеч. Ты внемли, князь — потомку славного Василия Константиновича Святого[54], кой внуком Всеволоду Большое Гнездо доводился, по простому навету велели голову отрубить.

А ведь пращур Ивана Кубенского Василий Васильевич Грозные Очи в Куликовской битве воевал супротив Мамая, да и сам Иван не кто-нибудь — сын его двоюродной тетки, княжны Углицкой, родной сестры Василия Иоанновича, а стало быть, Кубенский великому князю не кем-нибудь, а братаном доводится. И что же? Выходит, сей звереныш даже родича не пощадил, а…

— Погоди, погоди, — остановил Воротынский Палецкого. — Так они что же — не сумели оправдаться?

— Может, и сумели бы, только их никто и слушать не стал. Сразу после того, как дьяк Захаров их имена назвал, Иоанн повелел на плаху их отволочь. — Палецкий грустно улыбнулся. — Оправдаться! — насмешливо протянул он. — К Кубенскому с Воронцовыми еще и конюшего Ивана Петровича Федорова-Челяднина приплели. Так вот он только потому и уцелел, что оправдываться не пытался. Склонил седую голову и каялся, каялся, каялся. Мол, виноват, великий князь, на все твоя воля. Покорство его и выручило — жив остался. Так что если бы вместе с ихними мое имечко прозвучало бы, то и я ныне пред тобой бы не сидел. А ведь великому князю всего-то пятнадцать годков исполнилось. И чего от него далее ждать?

— Представляю чего, — хмуро произнес Владимир Иванович, скосив глаза на подаренную некогда Палецким саблю.

— Потому и глаголю — ныне не у тебя одного беда, — назидательно заметил гость. — Русь ноне в черном одеянии, ибо всякие на московском престоле сиживали — и башковитые, и поглупее, и вовсе глупых хватало, но все они людьми оставались.

Этот же словно зверь-кровопивец — так и глядит, кому бы глотку перехватить. Его даже с волками сравнить язык не поворачивается, потому как тот лишь для насыщения овец умыкает, да и то одну, не боле, а Иоанн, яко хорек, кой в курятник забрался — пока всех не перережет, до тех пор и не угомонится. Потому я и согласен с тобой. И впрямь надо с ним что-то делать. Но в том, что ты умыслил, я тебе не пособник, ибо — глупо, — неожиданно завершил он.

— Не пойму я что-то, — нахмурился Воротынский. — То ты об одном речь ведешь, то на совсем иное перескакиваешь. Речешь, что надобно избавляться, а сам?.. Куда клонишь-то?

— А я паки и паки повторю, — терпеливо пояснил Палецкий. — С сабелькой в руках на Иоанна идти — о том и думать не моги, а вот то, что его убрать надобно — тут и я не спорю. Но убрать тихонечко, с заменой, да такой, чтоб никто ее и не заметил. Тогда и головы свои убережем, и род свой в целости сохраним, и совесть меня терзать не станет ничуточки. Что гада ядовитого раздавить, что его изничтожить — все едино. У меня ведь тоже к нему счет имеется. Не сказывал я тебе, что помимо щенков он и людишек с крыльца своего скидывать повадился?

— Не-ет, — настороженно протянул Владимир Иванович.

— Я своего последыша Бориску к нему послал играться. Мыслил, пущай у великого князя в жильцах[55] побудет — авось сгодится в жизни. Вот токмо не будет у него ее. Скинул он Бориску. Улучил минутку и скинул.

— Может, ненароком?

— Какое там, — махнул рукой Палецкий. — Сам же Бориска и сказывал, как он его рукой толкнул, пока остальные отвлеклись.

— Как… сам? — удивился Владимир. — Так он жив-здоров?

— Когда ты гостил у меня — был здоров, — мрачно поправил его Палецкий. — Ныне просто жив. В терему моем, в отдельной светлице лежит. Встать — силов нет. Видать, лопнула в нем при падении какая-то важная жила, с тех самых пор ноги его и не слушаются. Тому уже изрядно минуло.

— И как же ты… — недоумевающе протянул Владимир Иванович.

— А вот так вот, — огрызнулся Дмитрий Федорович. — Сглотнул и утерся. Но не забыл, — протянул он зловеще. — Ты вон о своем озаботился, а я тож о своих подумал. Ульяна, меньшая, уже заневестилась, сыны и вовсе в мужеской поре. Четверо их у меня. Русь велика, а случись что — не укрыть их мне.

— С чего же это он таким стал? — вздохнул хозяин дома.

— Кто ведает. Может, будь в нем русской крови поболе, он другим бы был, но что уж о том говорить, — махнул рукой Палецкий.

— То есть как? — опешил Воротынский. Всего он ожидал услышать, но такая концовка вконец его ошарашила.

— А вот так! — передразнил его Дмитрий Федорович. — Ты сам-то задумайся. По матери он кто? Литвин. Да не просто литвин, а еще и потомок Мамая[56]. А уж дурнее, чем помесь татарина с литвином — не сыскать. Опять же и изменщики они известные. Двухродный дед нынешнего великого князя Михайла Львович тот еще колоброд был. Норов, яко у быка бешеного. Что хочу — вынь да положь, а не то… Да что я тебе сказываю — сам про оное ведаешь.

— Ведаю, — кивнул Владимир Иванович, вспоминая отцовские рассказы, как гордый самолюбивый князь, не поладив с польским королем Сигизмундом[57], поднял против него рокош[58].

Да как лихо бунтовал! Успел и Минск осадить, и Мозырь взять, а попутно заключил союзные договора с валашскими, крымскими и моско