— Так он разве не помер? — удивился Воротынский.
— Жив покамест, хотя и болеет. Ну да ради такого дела, думаю, воспрянет духом. А ты жди, — последняя фраза прозвучала уже после того, как Дмитрий Федорович, бережно поддерживаемый двумя здоровыми холопами, тяжело взгромоздился на своего саврасого.
Ждать Воротынскому пришлось недолго. Доверенный человек князя Палецкого постучался к нему в терем через две недели. Пробыл он мало — вечером прикатил, а утром уже отбыл. Вот только прибыл один, а уехал вдвоем со счастливым Третьяком, твердо поверившим в свое несказанное счастье и в то, что быть ему теперь подьячим. Эвона как — не грело, не горело, да вдруг осветило.
О большем он не мечтал, потому что куда уж тут больше. Чай, выше их только дьяки, окольничие да бояре с князьями. Так ведь к ним его по худородству, будь Третьяк хоть семи пядей во лбу, все равно и близко не подпустят.
Да и ни к чему оно.
Это бы сбылось, и ему с лихвой хватит.
Глава 5Учителя
— Неча голову гнуть, яко кобыла к овсу. Ты урок сказывай. — И тонкий ореховый прут не больно, но чувствительно ожег правую руку Ивашки, воровато потянувшуюся к тяжелому, окованному по уголкам серебром, с массивными застежками, увесистому фолианту.
Ученик скорбно вздохнул и вновь принялся вспоминать задание, полученное накануне от старого, седого как лунь князя Федора Ивановича Карпова, который неодобрительно косился на юношу в ожидании правильного ответа.
Впрочем, внешняя его суровость ни о чем не говорила. Просто он привык быть добросовестным и того же требовал от других. А еще он привык не торопиться, не пустословить, но мог в случае необходимости разразиться длинной тирадой, топя в обилии слов смысл высказывания. Вдобавок он много знал, мог процитировать Аристотеля, отрывок из Гомера или, скажем, Овидия. Казалось, не было вопросов, на которые он не сумел бы найти ответа. Это в равной степени касалось как поэзии, так и философии, как богословия, так и астрологии, да мало ли чего. А еще он был способен говорить чуть ли не на десятке иноземных языков, но главное — имел свое собственное представление о том, как великий князь должен управлять своей страной.
Ведая во времена Василия III Иоанновича внешними связями со всеми восточными странами, но преимущественно с крымским ханом и Турцией, ведя переговоры с их послами, он уже тогда далеко не всегда и не во всем был согласен с великим князем. Правда, возражал всегда очень аккуратно, а потому Василий III его терпел. Уж больно умен был Федька, хотя встречи[76] князь, в отличие от своего великого отца Иоанна III, прозванного современниками Грозный, не любил и чужих мнений не уважал. Сказывалась гнилая византийская кровь Палеологов, да еще уроки, полученные в детстве от матери Софьи Фоминичны.
Последняя хоть и не обладала, сидя в Риме, ни малейшей властью, но зато имела представление о ней, которое всячески старалась внушить и мужу, и сыну. Что касается первого, то это получалось у нее с трудом — изменить характер человека на четвертом десятке затруднительно. Зато сынишка взахлеб глотал ее поучения о государе-самодержце, который самый красивый, самый сильный и самый умный, а все прочие — его рабы и холопы. Ну какая после этого может быть терпимость к возражениям, когда самый-самый уже все произнес?
А может, это исходило оттого, что великому князю нечего было сказать в ответ, кроме традиционного: «Я так хочу!» Трудно сказать наверняка, да оно и не столь важно. Главное, что Василий Иоаннович постепенно стал отстранять Карпова от дел. Тот и сам не особо возражал, с ужасом представляя себе, что если великий князь, до чрезвычайности скупой и предпочитающий не только не платить никому жалования, но даже не компенсировать затрат, вознамерится послать его куда-нибудь в Крым, а то и того хуже — в Стамбул, то с ним приключится то же самое, что стряслось в свое время с его хорошим знакомым дьяком Долматовым[77]. Но тот-то хитрил, не желая тратить накопленную деньгу, а Карпову хитрить было нечего. У него и впрямь за душой почти ничего не имелось — все спускал на книги.
Нет уж, лучше уйти с государевой службы до этого. К тому же вотчины, пускай и небольшие, требовали досмотра, приходя без хозяйского глаза в окончательный упадок, так что желание расстаться друг с другом в какой-то мере было обоюдным. Не дожидаясь грядущей — и неминуемой — опалы, Федор Иванович решил поступить точно так же, как и поступал ранее в посольских делах, то есть несколько упредить ее, но тут он впервые в жизни не успел — помешала внезапная болезнь Василия III и следом за нею его скоропалительная смерть.
Посчитав, что бросать в такое тяжкое время свой пост негоже, Карпов остался, но спустя пару лет обнаружилось, что его цели и цели фаворита Елены Глинской молодого Ивана Федоровича Овчины-Телепнева-Оболенского весьма резко расходятся. Красавец Телепнев, чувствуя шаткость своего двусмысленного положения, жаждал ратных боев и сражений, а Федор Иванович все время старался сгладить существующие противоречия, по возможности уступая ханам многочисленных степных орд в непринципиальных вопросах.
Всякий раз после этих уступок Иван Федорович тряс подготовленными Карповым грамотами и орал, брызжа слюной, что се есть умаление роду Рюриковичей, к коему относил себя и сам, свято памятуя о пращуре Константине Ивановиче, который сидел в Оболенске и принадлежал к черниговскому княжескому дому. Не забывал Телепнев-Оболенский и о сыне Константина Семене — еще одном достославном предке, который не просто бился на поле Куликовом, но и командовал сторожевым полком.
В своих мечтах Иван Федорович не раз представлял себе, как он на любимом чалом гарцует впереди полков, первым врывается в неприятельские ряды, поражает всех знатных беков и ханов вострой сабелькой — хотя нет, пяток надо взять в полон, чтобы они униженно плелись за хвостом его жеребца, — и с небывалым триумфом возвращается в Москву. А там его встречают восхищенные горожане, бояре несут бармы Мономаха, а митрополит готовит в Архангельском соборе торжественный обряд венчания Оболенского на великое княжение.
Словом, все как всегда, ибо в другую сторону фантазия таких красавцев, с детства обласканных судьбой, работать попросту не может, упрямо сворачивая туда, где конь, сабля, бои, ратные победы и… иные, в постели.
Федор Иванович мог в ответ тоже кое-кого припомнить, поскольку те роды, предки которых не были на Куликовом поле, вообще за древние не считались, ибо унизили себя трусостью, не приняв участия в сражении. И напротив, какой-нибудь дьяк, подьячий или иной человечишко из худородных, даже имея одну ферязь[78], да и то в заплатах, которая в очередной раз перешла по наследству, тем не менее пользовался относительным почетом, если знали, что его прапрапра… в том яростном сражении лично зарубил секирой два десятка басурман.
Мог, но не говорил. Вместо того, видя, что все его мирные усилия тщетны, в лето 7045-е[79] он запросился у государыни Елены Юрьевны Глинской на покой, причем улучил время, чтобы рядом с ней оказался Иван Федорович. Растерянно оглянувшись на своего любовника и уловив еле заметный кивок его головы, великая княгиня мигом успокоилась и отпустила старика в его вотчины.
Уже спустя три-четыре года о нем прочно забыли. Федор Иванович сидел тихо, увлекшись перепиской с сидевшим в узилище Максимом Греком[80] и философскими спорами со старцем Филофеем и бывшим митрополитом Даниилом[81]. Кроме того, князь Карпов не чурался астрологии, а это тоже требовало времени.
Если бы вотчины Палецкого не соседствовали с карповскими, может, и Дмитрий Федорович тоже посчитал бы, что «великий татарин», как звали за глаза Федора Ивановича, давно почил в бозе, но изредка наведываясь в них, расположенных по правому берегу реки Клязьмы, в ее низовьях, Палецкий доподлинно ведал — жив неувядаемый старичок и хоть ветх летами — не меньше шести десятков стукнуло, — но еще бодр и свеж.
Когда Палецкий впервые увидел холопа на подворье князя Воротынского, он, конечно, удивился необычному сходству, но промолчал, сделав, однако, зарубку в памяти. Лишь через некоторое время его осенило, что увиденный им у Владимира Ивановича подросток не иначе как перст божий. А уж после того, как близ дворцового терема неожиданно встретился сам князь Воротынский, Дмитрию Федоровичу окончательно стало ясно, что Третьяк — даже имени крестильного в тот раз спросить не удосужился, настолько велико было его изумление, — не просто перст. Это какой-то знак, сигнал, божий намек. Вот только чего хочет от него господь — было еще неясно, но Воротынского Палецкий все равно обласкал, потому что чувствовал — понадобится.
Потом было падение с крыльца Бориса и поездка на север. Когда Палецкий вернулся из женской обители под Каргополем, так ничего и не разузнав у монахини Пистимеи, уверенность, что это необычное сходство не случайно, лишь еще больше укрепилась в нем.
А спустя еще время Дмитрий Федорович вдруг понял, что ему следует делать дальше. Только поначалу надлежало найти холопу толкового учителя. И первым кандидатом стал именно Карпов. Визит знатного соседа худородному всегда лестен, а Федор Иванович как раз и был таким. Да, конечно, они оба — Рюриковичи, но на этом сходство заканчивалось, зато начинались отличия. Во-первых, Федор Иванович ушел в отставку в чине окольничего. Сам по себе — ранг высокий, но куда ему до боярина. Опять же селище и пяток убогих деревенек Федора Ивановича не шли ни в какое сравнение с обширными вотчинами Дмитрия Федоровича, которые тот имел и близ Москвы, и в стороне, близ Угры, и у Клязьмы, а уж на севере их и вотчинами назвать нельзя. Бери выше — владения.