Царское проклятие — страница 23 из 55

И как в церковь Успения катили — она тоже почти не помнит. Ни как садилась в сани, ни как вылезала оттуда, бережно поддерживаемая под локотки главными свахами и женой тысяцкого. Только одно — повсюду соболя под ногами, набросанные на дорожку.

Зато хорошо отложилось необычное. Например, внезапное исчезновение жениха, который поехал молиться по церквям да монастырям. Потом ей объяснили, что таков обычай — даже на свадебный пир молодожены едут поврозь, а тогда ей это было в диковинку, равно как и то, что в избе, где собрались пировать, раньше всех оказался брат князя Юрий Иванович, да еще бояре, которым строго-настрого и несколько раз напомнили, что сидеть всем за столами «без мест», а потому споры по этому поводу не учинять.

А еще запомнились воткнутые зачем-то во всех четырех углах в сеннике, куда их отвели ночевать, стрелы. На каждой — по сорок соболей, а сверху — каравай. Немало удивили ее тяжелые массивные кресты над дверью и над всеми окнами. Удивили настолько, что она, не удержавшись, спросила об этом великого князя, но на ее настойчивые вопросы тот лишь коротко ответил: «Обычай», и отчего-то его лицо на миг омрачилось. Елена подумала, что он остался недоволен ее незнанием народных традиций и обрядов, и зареклась спрашивать о чем-либо еще.

Василий недолго оставался сумрачен. Именно в этот миг он твердо решил не рассказывать юной супруге ни о тяготеющем над ним и всем его родом проклятье, ни, уж тем более, делиться воспоминаниями о том тяжком и непростительном грехе, который совершил. А потому, усилием воли отогнав от себя нахлынувшие черные думы, выдавил натужную улыбку и… увлек новобрачную на ржаные снопы, на которых располагалась их постель.

Елена потом узнала, что и тут все было не абы как — ровно двадцать семь снопов, потому как счастливое число — трижды по девять. Что было потом, она вспоминала, не иначе как впадая в краску — стыдно, неловко, да еще и очень больно.

Отложилось в голове — и очень понравилось то, как она плачуще пожаловалась жениху, что его борода и усы очень колкие, и чуть не ахнула, когда Василий Иоаннович через несколько дней предстал перед нею гладко выбритым. Тогда-то она впервые поняла, какую огромную власть получила над этим грузным немолодым мужчиной, потому что великий князь стал первым безбородым, которого она увидела на Руси.

Праздновали от души, а вместе с ними ликовала вся Москва, только князь был пьян от счастья, а горожане по более прозаической причине — от вина.

Не работал никто, разве что на торгу. Зато в великокняжеских дворцовых слободах мастеровой люд — золотольники, серебряники, скорняжники, свечники и прочие — то и дело подставлял кружки, чарки, кувшины и прочую посуду под даровое пиво, которое разливали из выкаченных бочек в слободах Кадашевской, Хамовной, Пушкарской… Да что там — где только не разливали. Виданное ли дело — близ Пытошной, кою обычно москвичи обегали за сотню саженей, уж больно веяло от нее могилой, и то блаженно примостились пьяные, притулившись к ледяным кирпичам.

В Занеглименье, на Арбате, близ Казенной избы, возле монастырских оград — повсюду расположились те, кто не имел сил дойти до дома, а иные так никогда и не дошли, замерзнув в эту же ночь на 22 просинца лета 7034-го[93], но их никто не считал. Эка беда, что нескольких сотен человек недосчиталась столица к следующему дню. Зато погулеванили вволю. Только приговаривали потом, вспоминая веселье и мучаясь от страшной головной боли: «Пиво добро, да мало ведро».

А вот дальше для Елены Глинской началась грустное подведение итогов и… просчетов. Своих собственных, разумеется. Звучало-то красиво и даже в какой-то мере величественно — супруга великого князя всея Руси. Можно еще короче и лучше — государыня. Но это лишь один плюс, хотя и огромный, зато минусов…

Самый жирный из них состоял в том, что золото, которое ее в обилии окружало, оказалось, образно говоря, прутьями. Да-да, самыми настоящими прутьями золотой клетки. То есть птичка была обречена сидеть взаперти под строгим надзором многочисленных мамок, нянек и прочих холопок. Возглавляла же отряд надзирательниц Аграфена Федоровна — мрачная, нелюдимая, все замечающая и покрикивающая то и дело на своих, точнее, ее, Елены, служанок.

Шли дни. Молодая жена присматривалась к окружению, но больше всего к боярыне Челядниной и уже спустя пару месяцев сделала про себя вывод: а ведь она нравится Аграфене Федоровне, которая сумела сделать так, что любое требование Елены исполнялось чуть ли не бегом. Сама Глинская такого никогда бы не добилась.

Однако время тянулось, а она все никак не беременела. Бабки-повитухи, которые стали посещать ее по настоянию супруга чуть ли не каждый месяц, проводили стыдные осмотры, после которых она долго не могла опомниться. Они же только изумленно пожимали плечами. Лишь одна из них — пожилая и самая опытная — придя в третий раз, даже не стала глядеть Елену, с шумом напилась клюквенного сбитня — день был жаркий — и в сердцах заявила:

— Он бы лучше на себя поглядел, чем девку мучить! Допрежь бабу разбудить надобно, чтоб она сласть почуяла, а уж опосля детишков требовать. Ну-ка, сказывай, яко вы тамо?

Глинская так и не поняла, что имела в виду повитуха и о чем спрашивала, а потому принялась рассказывать о богомольях, да о том, какие они с супругом посетили монастыри, чтобы господь даровал им детей. Перечень оказался длинным и тягучим, как заунывная молитва. Тихвинский и Переяславский, Ростовский и Ярославский, Белозерский и Кубенский — каких только не было в этом списке. Рассказывала подробно — где и какому святому молились, особенно Пафнутию Боровскому, который вроде бы отдельно от всех прочих должен был возносить молитвы за великокняжескую семью, да сколько жили в каждом.

Повитуха вначале слушала очень внимательно, затем начала зевать, а под конец бесцеремонно прервала княгиню на полуслове:

— Бог-то бог, да и сам не будь плох. Ты об ином поведай.

И вновь Елена не поняла. Лишь потом, когда ей кое-что пояснила опытная в таких делах Челяднина, до княгини дошло, чего от нее хочет услышать повитуха. После недолгих колебаний — уж очень стыдно — Елена, поминутно заливалась краской смущения, все-таки рассказала о том, как у нее обычно проходит «ночь любви» с великим князем. Бабка лишь скептически хмыкнула, а Аграфена Федоровна, пригорюнившись, присела рядышком и каким-то иным голосом, совсем даже не басовитым, с тоской произнесла:

— Вот тако и мой боярин. Придет, бывалоча, и все шворкается, шворкается, попыхтит малость, да уйдет. А ты опосля лежишь, да думаешь: «И чего он приходил? Может, сказать чего хотел?» Твой-то хошь целуется, а мой и вовсе… Ну да ты не горюй, девонька, — и ободряюще похлопала ее по плечу: — Подсобим твоему горюшку. Это мне подсказать некому было, а у тебя, слава те господи, я есть, — и, угрожающе погрозив кому-то невидимому увесистым кулаком, пообещала: — Ну, ежели и опосля ентого, черт старый, ты мне девку не разбудишь…

Снадобье, которое тщательно натолкла и заварила боярыня, было на вкус горьковатым и отдавало чем-то неприятным.

— Он же пить его не будет, — испуганно пискнула Елена. — Еще подумает, будто я его отравить вздумала.

— А медок на што? — усмехнулась Аграфена Федоровна. — Со смородиновым листом, вишневый, а что с горчинкой, так то от крепости да от старости. Скажу, что заветный бочонок повелела из терема принести. Дескать, супруг мой покойный уж больно его любил. Вот и остался подле него один, так я решила, что и великому князю по душе придется. Он у тебя медок-то пьет?

— Чашу, не боле, — ответила Елена.

— Ну и сделаем, чтоб он с одной чаши на тебя накинулся. Только ты сама, гляди, много не выпей. Пригубить — да, но от силы полчаши, не больше.

Василию Иоанновичу медок так понравился, что он выпил не одну, а две, после чего ночь любви получилась у него без кавычек, да и у нее тоже, причем в первый раз за почти три года, что они были обвенчаны.

А спустя всего пару месяцев Елена, пунцовая как рак, что-то тихо-тихо прошептала своему супругу на ухо, после чего он пришел в дикое ликование, а на следующий день подарил ей в очередной раз уйму всяческих драгоценностей. Были они не очень искусно изготовлены, но зато таких крупных красных, зеленых и синих камней она за всю свою жизнь, никогда не видела.

Шло время, и вскоре Глинской стало тяжело ходить, а живот все рос и рос, будто у нее там внутри сидел не маленький ребенок, а медвежонок. И в очередной раз пришла та самая пожилая повитуха. Обычно она короткое время водила по ее чреву ладонью, да и то, почти не касаясь кожи, разве что изредка, да и то вскользь, после чего кивала головой и уходила. Но теперь, положив ей руку на живот, сидела долго-долго и к чему-то напряженно прислушивалась. Затем молча встала и пристально посмотрела на Елену.

— Чтой-то не то? — спросила та испуганно.

— Да все то, девка, — успокоила бабка Жива — так все ее звали, как успела узнать общительная княгиня.

Однако взгляд ее, устремленный на беременную девушку, говорил скорее об обратном. Повитуха пожевала губами и, аккуратно присев обратно на самый краешек постели, спросила:

— У тебя, матушка-княгиня, в роду бывало так, чтоб зараз нескольких рожали?

— Ой, да сколь угодно. У меня, вон, и мать один раз двойнят принесла, — заулыбалась Елена. — Правда, один мертвенький оказался, но второй уж вон какой ныне вымахал.

— Понятно, — озабоченно вздохнула Жива и вновь раздраженно окликнула боярыню.

Когда та, наконец, сыскалась, ухватила ее под локоток и скоренько отвела к прозрачному небольшому окошку, в раму которого было вставлено настоящее веницейское[94] стекло, которое за большущие рубли заказал для своей ненаглядной супруги великий князь. О чем они шептались, стоя у окна, Елена не слышала, да ей это было и неинтересно. Надо будет — сами скажут. Спустя полчаса они и сказали, да такое…

— Двойня у тебя, матушка, — объявила повитуха, вновь усевшись на край постели и сочувственно глядя на Елену.