– Это опять что-то из области дважды два, – не унимался Гумилев.
– Да я и не претендую, – слегка обиженно ответил Олег.
– Знаете, что, уважаемый… – подал голос из своего кресла Василий Васильевич. В раздумьи почесывая за ухом и морща лицо в какой то лениво-кошачьей гримасе, свидетельствующей о полной расслабленности и не скованности чувств, он медленно продолжал, – знаете что! Русский народ не выдержал искушения элементарным воровством. И это произошло в весьма неблагоприятный момент при совпадении самых неблагоприятных факторов. Сперва народ выдерживали, словно сусло или дрожжи – в условиях жестко – спартанских, в условиях более чем аскетических, а потом, когда он – народ, и это в середине двадцатого – то века, когда рядом – в соседних странах люди наслаждались всеми мыслимыми и немыслимыми благами, и вот именно тогда пришло искушение. И народ не выдержал его. Вино, золото, виллы, автомобили, женщины, роскошная жизнь, все это стало приоритетом, оттеснив примат социальной справедливости.
– Василий Васильевич, в тэ-о-о-рии, это все правильно, но мне в отличие от вас, пришлось физически пожить при их этом социализме, – перебил Розанова Гумилев, – и я был свидетелем того, как сами носители идеи примата социальной справедливости, как сами жрецы социализма – секретари ихней партии, потихоньку развращались и предавались греху вожделения не коммунизма для всех в неопределенном будущем, а изобилия для себя в реальном настоящем…
– Так вот и я, – уже нетерпеливо прервал мэтра Олег, – вот и я решил, что можно соединить изобилие с социальной справедливостью.
– Нет, батенька, вами двигали мотивы мести. Вам хотелось навести порядок не а-ля Сен Симон с Карлом Марксом, а а-ля Олег Снегирев с Иосифом Сталиным, причем не из вашей идейности, а из ваших, пардон, ревности и зависти, – не так разве? – почти выпалил Гумилев.
Олег вспыхнул лицом, от хлынувшей в голову крови, но не нашелся что ответить.
– Да, да, батенька, неужели вы не знали. Что за каждым вашим шагом внимательно следят? Ну что молчите? С одной стороны вам удалось преодолеть самые несокрушимые и непреодолимые барьеры, что свидетельствует в пользу вашего неоспоримого ума, а с другой стороны проявили какую то совсем детскую невинность мышления… Вроде как -брошу недоеденную котлетку за шкаф – мама не заметит.
– Все он знал, Лев Николаевич, просто для него, как и для любого русского – знание и вера категории суть разные, что нас от немцев и отличает. Вот кстати и странно, что он в пруссаки вдруг решил записаться…
Сами того не замечая, Розанов с Гумилевым вдруг принялись обсуждать его – Олега Снегирева в третьем лице, как будто уже списанного за борт, снятого с довольствия и вычеркнутого из списков.
– А почему же мне тогда было по-по-зволено? – с каким то отчаянием спросил Олег.
– А потому что макромир с микромиром – суть одно, и время так же относительно, как и физически наблюдаемое событие…
– То есть ничего не было?
– Ну как же не было! Было, но можно сделать и так, что то что было – как бы и не было уже, – сказал Гумилев.
– Вот вы никогда не задумывались, почему церковь учит, что грех помыслом так же страшен как и грех действием? Помните, как Господь говорил о прелюбодеянии? Тот кто в мыслях прелюбодействовал с этой или той женщиной, он как бы и на самом деле уже прелюбодействовал! – вступил в разговор Василий Васильевич.
– Да, так вроде.
– Поэтому, тех людей, которых вы убили, или поручили убить своим солдатам – этим чертям, даже если отменить событие, они уже были убиты в вашей голове. Они уже пережили ужас смерти.
– Значит я неисправимый, обреченный грешник, и все напрасно?
– Не знаем, – почти хором ответили гости.
– Важно всегда помнить одно, что вы переступили, Олег, "Мне отмщение, и Аз воздам". А вы влезли в чужую прерогативу, – сказал Розанов.
– Что же мне теперь делать? – спросил Олег, не ожидая никакого положительного ответа.
Гости встали из кресел и по тропинке направились вниз к реке.
– А покажите опять рай, хоть немножко, – крикнул им вдогонку Олег.
И увидел: По дорожке, смешно раскачиваясь на неокрепших ножках навстречу ему бежала дочка. Она бежала, раскрыв объятья и хохотала, – Па-а-а-почка!
4.
… Продолжение разговора диссидентов.
О том, что интеллигенции не нужен тоталитаризм.
От имени героев.
Опять слухи о сопротивдении, о хакерах, которые готовятся свергнуть….
Интернет устранили.
Телевидение – один канал, по нему одни парады.
Вагнер, россини, чайковский, мусоргрский россини, марши и вальсы для духового оркестра.
Заходит участковый с дружинниками, проверить, как дела.
Все довко притворились, что читают биографию доктора Геббельса. …
– Ну что, плохие новости, Пфайпфер?
Курт Майер сидел за столом в большом зале, в котором некогда гимназисты по всей видимости занимались гимнастикой, о чем свидетельствовали и остатки спортивных снарядов, сваленных в углу. Майер поместил штаб своей дивизии здесь – в бывшей частной мужской гимназии Ференцшвар. Поселок тоже назывался Ференцшвар, и отсюда до озера Балатон танку было пол-часа ходу. А если на мотоцикле – то всего пятнадцать минут.
Все остальное пространство пола в зале было устлано спортивными матами, на которых вповалку лежали солдаты и унтера. Они спали не сняв даже мокрых курток-вывороток, многие не сняв и стальных шлемов, обтянутых еще зимним бело-коричневым камуфляжем. Они все смертельно устали, уже две недели живя в страшном нечеловеческом ритме: марш-бросок, бой, отход, короткий отдых, и снова – марш-бросок, бой, отход…
Пфайпфер вспомнил сороковой год, Грецию, когда он впервые встретился с Куртом, тогда совсем юным майором ваффен СС – командиром разведывательного батальона лейбштандарта "Адольф Гитлер". Курт всегда был щеголем. Но если внешний лоск многих армейских офицеров из старинных немецких фамилий сопровождался ужасным высокомерием к простому солдату, то уж именно Курт умел построить отношения среди эсэсовцев таким образом, что все они чувствовали себя братьями одной очень большой семьи.
Пфайпфер вспомнил, как приближаясь к Афинам, они попали в горах под сильнейший перекрестный огонь, из под которого надо было немедля уходить и выводить солдат.
Эсэсы – тогда еще не все обстрелянные, залегли в придорожный кювет и не могли оттуда высунуть своих голов. И Курт первым перебежал шоссе, и крикнув, – А ну за мной! – сам вдруг закидал кювет со своими перетрусившими солдатами двумя парами гранат… Эсэсовцы пулей выскочили из укрытия, перебежали шоссе и были спасены.
С той поры за Майером прикрепилось прозвище – "быстрый". Второе прозвище – "танк" появилось уже в сорок первом – в России.
А теперь на дворе весна сорок пятого. И вот он – самый молодой в рейхе генерал войск СС – бригадефюрер Курт Майер – командир танковой дивизии "Гитлерюгенд" – сидит теперь за столом в спортивном зале провинциальной венгерской гимназии.
Сидит и пьет кофе, сваренный его денщиком ротенфюрером Гюнше. Злые языки говорили, что, переведя рядового связиста Оскара Гюнше в денщики, Курт тем самым бросил вызов всем фанатичным наци. Ведь кому не известно, что в адъютантах у фюрера бессменно с сорокового года служит однофамилец его денщика – майор СС Отто Гюнше… Такие демарши впрочем стали возможны только после открытого неповиновения уже обезумевшему фюреру их командира танковой армии оберстгруппенфюрера Зеппа Дитриха, когда в ответ на очередной истерический приказ Гитлера – оставшимися в трех дивизиях шестьюдесятью танками штурмовать и опрокинуть в Одер армию генерала Баграмяна с ее по крайней мере – пятьюстами танками – Зепп велел всем офицерам срезать с кителей ленточки "Лейбштандарт", сложил их в ночной горшок и отослал в ставку.
– Ну что, Пфайпфер, плохи дела? – спросил Курт, прихлебывая кофе из тонкого немецкого фаянса.
– Плохо… Надо решаться, Курт.
Дела и действительно были – хуже некуда. В штабе шестой танковой армии, откуда только что с пакетом приехал бригадефюрер Иоахим Пфайпфер, сквозь слезы шутили, что она потому и шестая потому что в ней осталось всего шесть танков. А с юга и с востока на них наседали по крайней мере девять полнокровных советских дивизий, из которых три были танковые, имеющие по сто пятьдесят единиц брони в каждой. И это при полном господстве русских в воздухе.
– А что у нас на Западе? – не прекращая отхлебывать кофе спросил Курт.
– До американцев триста километров, – ответил Пфайпфер.
Курт склонился над картой. Он закурил и стал пальцем водить по трехкилометровой карте, повторяя все изгибы дороги, по которой, как уже понял Пфайпфер – им теперь предстояло идти на Запад, чтобы сдаться американцам.
– Нам ничего не остается, Иоахим! Нас раздавили. Нас не победили, а по-азиатски завалили трупами своих азиатских солдат. Нас просто придавили к стене.
– Никто тебя не осудит, Курт, ты только отдай приказ.
– Приказ будет завтра утром, а пока – пускай они отдохнут.
Майер допил кофе, резко поднялся из-за заваленного оперативными картами стола и перешагивая через тела спящих солдат, вышел наружу. Приложив ко лбу ладонь, он посмотрел вверх.
Там в еще холодном, но бесконечно голубом мартовском небе, высоко – высоко, так высоко, что до земли не доносился даже рокот моторов, бесшумно оставляя за собой инверсионный след, на их с Пфайпфером Германию летели эскадры американских крепостей. Одна за другой. Они шли волнами, по пятьдесят машин в каждой эскадре.
И каждая крепость В-17 несла в своих бомболюках по пятнадцать тонн смерти.
– Будьте вы прокляты, – прошептал Курт Майер, может впервые в своей в общем недолгой жизни о чем то пожалев.
5.
Процесс над Гробачевым подходил к концу. Этот гласный, показываемый на весь мир по системе интервидения процесс за полтора года почти ежедневных слушаний превратился в некое подобие развлекательного зрелища, в подобие нескончаемого телевизионного сериала… Однако, уже был виден конец, потому как защита допрашивала своих последних свидетелей, и завтра-послезавтра присяжные должны были вынести свой вердикт.