Царство Агамемнона — страница 101 из 107

Судя по тому, что Тротт рассказывал, в Заславле он был любим своими учениками, но и сам, как я уже говорил, – продолжал Жестовский, – имел среди них особенного любимца Сашку – сына той омской прачки. Как и раньше, – продолжал Жестовский, – Варенька готовила ему, обстирывала, а по воскресеньям и убирала его маленькую квартирку. Сашку он держал как бы за сына, много ему читал, помогал с уроками, да и на тренировках выделял при всякой возможности.

Каждую неделю по средам, – говорил Жестовский, – Тротт, растягивая обычный урок на многие часы, показывал им, как и под каким углом держать руку, занесенную для броска, как правильно ее оттягивать, сгибая не локоть, а работая всем плечевым суставом, всей этой группой мышц.

Они повторяли его движения, а затем, ладошками прикрыв глаза от солнца, не отрываясь следили за копьем, как оно не летит, а почти парит, то и дело зависая в воздухе. И все-таки однажды у копья кончалась и сила, и кураж, оно уставало, решало, что всё, хватит, пора осесть, прибиться к земле. И вот, видя, что копье на излете, ребятня бросалась наперегонки: кто первый, ухватясь за древко, выдернет его из дерна и снова отнесет учителю.

Троттовский любимец Сашка был младше остальных, но быстроног и очень зорок, в этом соревновании он побеждал чаще других. Любил похваляться, что заранее с точностью чуть не до вершка знает, куда воткнется копье, и ликовал, когда все видели, что, будто прирученное, оно входит в землю аккурат у его ног.

И вот 11 мая, – продолжал Жестовский, – как раз среда. Урок в самом разгаре, все возбуждены, все веселы, просто от радости жизни смеются и дурачатся. Тротт заканчивает объяснения и начинает разбегаться для последнего показательного броска. Дальше кидать копье будут уже только ученики.

Бросок Тротту удается. Копье будто останавливается в воздухе. Тротт говорил, что, в сущности, он ведь этого и добивался, чтобы копье вот так зависало между небом и землей, чтобы оно, нащупав плотный слой воздуха, ложилось на него и пари́ло, не расходуя попусту силу, которую получило от руки метателя. Наконец копье нехотя начинает снижаться. Это как старт – внимание – марш. На глаз рассчитав скорость и дальность, ребятня бросается наперерез. Будто верные песики, они наперегонки и во весь опор кидаются за копьем.

“Я, – рассказывал Тротт Жестовскому, – метал против солнца и, сколько ни напрягал зрение, как оно летит, не видел, только чувствовал, что бросок получился. Была жара, и собиралась гроза, в воздухе то и дело какие-то шквалы, вихревые потоки. Иногда сталкиваясь друг с другом, они сразу сходили на нет, в другой раз порыв ветра буквально сбивал с ног.

Тем не менее, мой Сашка всё правильно рассчитал и уже стоит, так сказать, на конечной станции. А дальше случилось то, – говорил Тротт, – что до сих пор у меня в голове не укладывается, потому что все, кто тогда был на поле, ясно видели, что копье на излете, стелется, буквально цепляется за землю, а тут в последний момент его будто кто подхватывает, и, пролетев лишнюю пару метров, оно вонзается не в землю, а прямо в Сашкин живот”.

“Ну и что дальше?” – спросил Зуев.

“Дальше, – сказал Жестовский, – Тротт говорил, что обезумел, не знает, не может сказать, что с ним было. Знает одно: вместо того чтобы броситься к Сашке, он кинулся в лес, который начинался сразу за полем, на котором они занимались атлетикой. Говорил, что, не разбирая дороги, продирался сквозь чащу и ревел будто зверь. Будто его, а не Сашку пронзили копьем. Говорил, что об оправдании тут и речи нет, но он не сомневался, что мальчик убит, помочь ему ничем нельзя.

Говорил, что сначала бежал, а потом просто шел, цепляясь за кусты, икал и выл от тоски и страха. Когда сил не осталось, лег на землю и, наверное, заснул. Встал на рассвете и снова пошел. Похоже, хотел уйти от Заславля как можно дальше, но накануне, когда пер напролом, подвернул ногу, лодыжка распухла, и теперь каждый шаг давался с трудом. Так что о том, чтобы бежать, и речи не было. Так ковыляя, он случайно набрел на заимку, которую, как потом узнал, век назад срубил один монах-отшельник.

«В его срубе, – говорил барон, – я нашел и печку, и дрова, в придачу запас картошки и разных круп. В общем, всё необходимое. В заимке и поселился. Прожил, наверное, месяца три, но точно сказать не могу, – говорил Тротт, – скоро потерял счет времени. Во всяком случае, злосчастный урок атлетики был в середине мая, а теперь лес уже начал желтеть, значит, был конец августа или даже начало сентября.

Хотя кру́пы я как мог экономил, ел в основном рыбу, которую ловил в близлежащем озере (в заимке под стропилами висело несколько небольших сетей), собирал грибы, ягоды, всё равно они подходили к концу, и было понятно, что зимой мне придется худо. И тут, как в плохом кино, в эту мою отходную пустыньку нежданно-негаданно стучится гостья. Старая подружка по Петербургу.

Кто ей объяснил, где я скрываюсь и как меня найти, – говорил барон Жестовскому, – до сих пор не знаю. Спрашивать не стал, побоялся спугнуть свое счастье. Хотя сама этот лесной скит она, конечно, никогда бы не нашла, – продолжал он. – Знакомая привезла с собой много еды и прожила в заимке почти три недели. Очень огорчалась, что надо уезжать, но из Стокгольма в конце сентября должен был вернуться муж, и она понимала, что, если к его возвращению не будет в Петербурге, ее ждут неприятности.

Она уехала, – рассказывал Тротт, – но следом стали приезжать другие столичные барышни, в большинстве новые и юные. Шла Мировая война, их мужья гибли один за другим, часто беременность была единственным шансом не потерять наследство. Наверное, – рассказывал дальше барон, – я неплохо справлялся, потому что поток паломниц лишь нарастал. И так до осени семнадцатого года»”.

“«День мой, – уже на следующем допросе продолжал пересказывать Тротта Жестовский, – что летом, что зимой был устроен следующим образом: пока светло, я рисовал, взялся за кисть впервые после Японии. В заимку еще моя первая петербургская барышня привезла кисти, краски и несколько рулонов обоев, очень плотных, с грубой, под дерюгу, фактурой. Мне понравилось на них писать, показалось, что они не хуже холста.

И вот вечер и ночь я проводил с барышней, а днем она же обращалась в натурщицу. Писал я совершенно запойно, чаще в японской манере, но не меньше было и лубка. Кстати, барышни сразу во всем разобрались и пополняли запасы обоев исправно, без напоминаний».

В итоге за два с половиной года, что барон прожил в заимке, у него набралось почти под сотню рулонов”, – закончил Жестовский.

Зуев: “Что-то концы с концами не сходятся”.

Жестовский: “Когда в мастерской Тротт мне это рассказал, я тоже думал, что или врет, или недоговаривает. Ведь все его пассии ехали через Заславль. Другой дороги нет. А барон ни одну так и не спросил о мальчике: может, он жив? Я его пару раз к этому подводил. Но Тротт отвечал, что был уверен, что убил. Говорил: то, что произошло, сломало его через колено, он и руки на себя не наложил лишь потому, что после Омска самоубийство казалось ему шутовством. А дальше переходил на Священное писание. Объяснял мне, что Авраам заколол овна, а он – сына и, как ни посмотри, это стало ему приговором.

«Сначала в Омске, – жаловался Жестовскому барон, – Господь посмеялся надо мной, выставил дураком, самоубийцей, который даже петлю затянуть не умеет. В Заславле снова посмеялся, только жестче. Я, было, опять, как уже говорил, – объяснял он мне, – стал думать о Библии, об Исааке и об овне, который, на его счастье, запутался рогами в терновнике, о том, какую жертву ждет от человека Всевышний, в итоге же извел тонну бумаги на обыкновенную порнуху. У Авраама пустыня и Бог, а у меня лишь голые бабы.

И еще круче Господь надо мной поглумился. Там же, в Заславле, я зачал столько детей, что пусть и не на народ – на хорошую деревню точно достанет, но ни одного своего сына и ни одну дочь никогда не видел, даже имен их не знаю. На улице, если встретимся, что я, что они пройдем мимо. Так что я, Иоганн фон Тротт, последний в роду, на мне всё пресечется»”.

“Всё равно ничего не сходится, – повторил Зуев. – Не понимаю, как эти барышни находили вашего барона – маленькая заимка посреди леса, просто так ее не отыщешь. И другое: почему, коли он убил мальчика, заславцы, которые, по вашим же словам, не раз натыкались на Тротта, не сдали его полиции?”

Жестовский: “Я и сам об этом думал, и барона спрашивал, но он уклонялся, говорил, что вот как бывает: полюбил мальчика как родного, а когда угодил в него копьем – потерял голову, бросился в лес, а куда, зачем, и сейчас не может сказать. А почему своих баб не спрашивал, жив Сашка или нет, да потому что так и так всё было кончено, мальчик или им убит, или им же, Троттом, предан. Их с Сашкой союз неблагословен, а остальное никому не важно.

В общем-то он не избегал разговоров о Заславле, – говорил Жестовский. – В другой раз объяснял мне, что да, заславцев в лесу встречал. Как видел – пугался, что сдадут, но никто не донес; может, потому, что к нему на мануфактуре хорошо относились. В любом случае полиция его не искала.

А потом, – говорил Жестовский, – я уехал в Крым, искал там Лидию, а когда вернулся, якутка рассказала, что, пока меня не было, приезжала какая- то Варенька, назвалась Троттовой женой, но его не нашла: барон тогда был в Петрограде. Поехать туда денег у нее уже не было. Три дня прожила Варенька у нас в Протопоповском, нарассказала много разного, чего ни я, ни жена не знали.

Эта женщина – якутка говорила, что она по-прежнему была очень хороша собой, только до последней степени измождена, – сказала, что была барону не домоправительницей, обыкновенной женой, правда, невенчаной, и Сашка – прямой Троттов сын: она его зачала еще в Омске, родила уже в Заславле.

Но хоть они и не венчались в церкви, барон очень ее любил, и сына от нее тоже любил, относился к нему как к родному; беда в том, что Тротт слишком много о себе понимал: вроде, человек как человек – рисует, дает уроки физкультуры, детишки его обожают, а потом вдруг скажет такое, что только Сын Божий и может о Себ