е сказать. А если это вычесть, всем хорош – ласков, внимателен и любовник замечательный.
«Барон, – рассказывала она якутке, – был убежден, не раз говорил, что не просто так коптит небо, у Высшей силы на него большие надежды, а после этой истории понял, что неблагословен». – То есть через нее барон, конечно, знал, что, слава богу, Сашка остался жив, даже не был серьезно ранен. В последний момент успел повернуться боком, и копье ударилось в бедро не наконечником, а древком, затем ушло в землю. Оттого полиция Тротта и не искала.
Заимку веком раньше срубил какой-то лесной старец, заславские бабы ее хорошо знали, когда собирали грибы, останавливались здесь на привал. Еду, как и остальное, вплоть до рулонов обоев, поначалу таскала Тротту она, Варя.
«А когда, – сказала Варенька, – я стала водить к нему барышень, то, чем он покрывал свои рулоны обоев, сделалось совершенно непристойным. Некоторых из его петербургских приятельниц, – рассказывала мать Сашки, – я знала и раньше. Все они очень хвалили барона, даже о ядовитости его семени отзывались с умилением.
Поначалу они и приезжали, – продолжала Варенька, – а потом, как не знаю, но слышала, что в столице образовалась целая очередь из желающих приехать к нам в Заславль. Старых троттовских знакомых, – говорила мать Сашки, – в ней не было. Новым пассиям барона как раз во что бы то ни стало надо было забеременнеть.
Первой была – от нее, – говорила Варенька, – я и узнала про очередь, – молоденькая и очень хорошенькая брюнетка. Ее муж умирал в психиатрической больнице, родственники же так составили завещание, что, умри он бездетным, ей не досталось бы и на хлеб. Я отвела ее к Тротту, дальше всё заработало как часы.
Каждая барышня в этой очереди получала по три недели жизни с Троттом: она в срок приезжала в Заславль и тихо в срок возвращалась назад в Петербург. Среди них были красивые и не очень, молодые и уже начавшие увядать, барон никому не отказывал, – говорила мать Сашки, – и, насколько я знаю, никогда не киксовал – все возвращались в Петербург с начинкой.
В Заславле его пассии проводили несколько часов, – продолжала Варенька: – в двух продуктовых лавках закупали необходимые на месяц припасы, и еще в одной, где торговали москательными товарами, краски и обязательные три рулона обоев. Следом, наняв кого-нибудь носильщиком, я отводила их к Тротту.
Как и прежние его приятельницы, все они, возвращаясь, отзывались о бароне с немалым уважением, – продолжала Варенька, – хотя некоторым вещам удивлялись. Так, Тротт никогда не интересовался петербургскими новостями, вообще тем, как идет жизнь в мире. Не спрашивал и о Заславле. Последнее понятно. Про Заславль они и сами мало что знали.
Распорядок дня в заимке был прост. Постелью служил настил из разрубленных пополам колод старой ели. На него в два слоя клались полотняные матрасы, барон приносил сена, и приехавшая дама, постирав наматрасники, собственноручно их набивала. Это правило соблюдалось строго. Как и другое – ложились на закате и вставали с рассветом.
Керосиновая лампа в доме была, но ею никогда не пользовались. В светлое время, если не считать перерывов на еду, наложницы позировали, а Тротт рисовал. Работал истово. В неделю у него уходил примерно рулон обоев, который он разворачивал как свиток, сверху донизу покрывая изображениями своих любовниц.
По сути, – рассказывала мать Сашки, – мысль была та же, что и с Библейскими историями. Он мне сам говорил: всё важное, что Бог дает человеку, жестко свернуто, и нам, каждому из нас, чтобы понять Высшую силу, предстоит так или иначе развернуть свой свиток.
Еще в гимназии, – говорила Варенька, – барон считался замечательным рисовальщиком, учителя и товарищи не сомневались, что именно живопись его дело, литература же просто блажь. Теперь, обжегшись на слове, он в заимке посреди леса будто согласился с ними, снова вернулся к кисти и краскам.
Правила такого отшельничества если кто и нарушал, – продолжала рассказывать мать Сашки, – то только сам Тротт. Время от времени он или на целый день уходил в лес, или затворялся в своей отходной пустыньке – землянке в ста шагах вверх по холму. Что он там делал: молился или просто хотел остаться один, – говорила Варенька, – никто из его пассий сказать не мог. Но они, одна за другой, повторяли, что в нем – не только в работе – чувствовалась монашеская истовость, они убеждены, что происходившее в скиту было назначенным ему, Тротту, служением».
Возможно, подобное призвание, – пояснил следователю Жестовский, – тоже входило в правила игры, окрашивало в свой тон не только постель. – И продолжал: – Тем более что здоровый, желанный младенец, что каждая из них рожала ровно через девять месяцев после отъезда из Заславля, лишь подтверждал, что с Троттом не всё просто.
«Пока барышни шли косяком, – рассказывала Варенька якутке, – я всех безропотно отводила к Тротту, денег ни у кого не брала. Еду и остальное, если не хватало, носила опять же я. Но, чтобы не беспокоить, всё оставляла в землянке.
Барышни, – рассказывала мать Сашки, – как правило, были небедные и, хотя я ни у кого ничего не просила, они потом из Петербурга или телеграфом, или вложив в почтовый конверт, отправляли мне немалые суммы. Как бы в подарок.
Эти деньги, – продолжала она, – шли на всё нужное барону, на Сашку, ну и на меня тоже. То, что я ничего себе не оставляла, – продолжала Варенька, – ясное дело, было глупостью, потому что, как началась революция, барышни кончились – и тут же выяснилось, что мне не на что купить самое необходимое. По три дня в доме хлеба не было. Тротт к тому времени из Заславля уже уехал, не писал и никак не давал о себе знать».
В общем, – закончил Жестовский, – после приезда в Москву Сашкиной матери картинка более или менее сложилась”.
Наверное, недели две или три подряд в каждую нашу встречу Кожняк слышал от меня, что Зуев и Жестовский по-прежнему говорят только о Тротте, остальное, в частности Телегин, напрочь забыто. Мне казалось, что не замечать этого было бы неправильно. Но Кожняк, хотя вроде и был согласен, какое-то время выжидал. А потом однажды прямо с порога вдруг говорит, что, видно, я прав, Зуевым стоит заняться вплотную.
Дальше он уже сам созвонился с кем надо и сказал, что к понедельнику будет готово всё, что у них есть на Зуева. Похоже, там для нас немало интересного. В итоге 10 ноября 2013 года, отложив телегинское дело, я почти на месяц переключился на Зуева.
В лубянском архиве среди прочего мне выдали три не слишком толстых тома следственного дела, открытого на этот раз против самого Зуева 8 августа 1959 года. Впрочем, как и телегинское, до суда оно не добралось, так и осталось в статусе служебного расследования. В качестве свидетеля, чего я ни разу не слышал от Электры, и тут был привлечен наш Жестовский.
Его показания – почти половина третьего тома. Впрочем, ничего плохого он про своего бывшего следователя не сказал. По всем данным, Зуев был редкая гнида, но его история закончилась ровнехонько как телегинская. Зуев не сел, просто был лишен наград, званий и отправлен на пенсию.
Тем не менее познакомиться с зуевским делом стоило. В частности, из расследования я узнал, что, прежде чем пойти работать в ЧК, Зуев был активным комбедовцем. Именно он в двадцать пятом году в Заславле подбил комсомольцев из своей ячейки поджечь городской собор. Очень красивый, в классическом стиле. Его в самом конце XVIII века на деньги Шереметевых возвел известный итальянский мастер Стефанио Джентиле. Потом, уже красноармейцем, Зуев служил на российско-румынской границе, участвовал во многих стычках с бандитами и контрабандистами. В НКВД служил в разных отделах, но с сорокового года как раз под началом Телегина.
Теперь, когда я это знал, какие-то вопросы отпали сами собой. Было ясно, что к Телегину, своему прежнему начальнику, Зуев относился с полным безразличием: по-видимому, тот ничем не успел ему насолить, но и хорошего тоже ничего не сделал. В общем, ни жарко ни холодно. Конечно, стоило запахнуть жареным, Зуев делал стойку – так было с рисунками, блоками марок и шарадами из колымских писем, но, увидев, что ошибся, искать тут нечего, принимал неудачу философски. Даже не пытался выбить из Жестовского нужные показания.
Все-таки дело Зуева, как и телегинское, было странным. И не только потому, что показания на своего бывшего следователя давали его подследственные, в числе их и Жестовский. Когда я читал его страница за страницей, меня не оставляло ощущение, что военный прокурор, который допрашивал Зуева, не расследует конкретные эпизоды, а всё хочет понять, что за человек перед ним сидит. И Зуев не уклоняется, идет навстречу, будто и ему тоже интересно, откуда что взялось в его жизни.
Первые вопросы, естественно, касались детства. В зуевском личном деле было указано, что год его рождения неизвестен, отец тоже неизвестен, то есть он незаконнорожденный. Но на следствии Зуев показал, что картина неполная.
Родился он в восьмом году, его отцом был советский художник, академик живописи и когда-то прибалтийский барон Иоганн фон Тротт. Брак регистрировать не стали, мать была отцу не пара, обычная прачка, но женщина редкой красоты. Барон ее очень любил, любил и своего сына от нее, то есть его, Александра Зуева. Жили они в Заславле, в квартире при фабричном училище. Жили хорошо, хотя мать, если приходил кто-то чужой, вела себя, будто она не жена, а прислуга.
Она и Тротт познакомились в Омске, но там у барона случилась глупая история, и они были вынуждены уехать, какое-то время скитались, но в конце концов осели в Заславле, где фон Тротт устроился в училище при полотняной фабрике, преподавать сразу и рисунок, и физкультуру. Мать к тому времени была уже на сносях. Повторил, что мать и отец души в нем не чаяли. Отец, тот просто держал сына за агнца Божьего, с которого и начнется исправление мира.
“Всё дело в том, – сказал Зуев прокурору, – что фон Тротт думал о себе невесть что, с этого и начались наши несчастья. Каждый день, – продолжал он давать показания, – отец, как он говорил, на сон грядущий читал мне Священное Писание. Знаю, что, как я, он в свое время тоже всякий раз замирал от ужаса, когда Авраам решал принести в жертву Господу Исаака, своего единственного сына от любимой жены Сарры. Возлагал его, связанного, на камни жертвенника и, разведя огонь, доставал из-за пазухи нож.